Литература Гротеска: Одно из первых применений термина «гротеск» для обозначения литературного жанра — «Очерки Монтень». Гротеск часто связан с сатирой и трагикомедией. его определение, история возникновения, особенности как художественного приема. Позже возник целый жанр, построенный на гротеске, — карикатура.
Гротеск в литературе: определение и примеры использования
Гротеск примеры из художественной литературы. Гротеск это в литературе кратко. Гротеск из произведений. Гротеск в произведениях Чехова. Ирония у Салтыкова Щедрина. Гротеск в диком помещике. Гротеск термин.
Гротекс литературе примеры. Гротеск и его значение. Лексические средства. Лексические средства примеры. Гротеск в литературе произведения. Моор первые шаги французского министра.
Гротеск вид художественной Образности. Гротеск примеры примеры. Гипербола и гротеск. Гротеск средство выразительности примеры. Гротеск в художественной литературе. Художественный образ в изобразительном искусстве.
Гротеск в изобразительном искусстве. Никас Сафронов Неуловимая. Изобразительное искусство сатирическое. Гротеск картины с объяснениями. Золотой век Возрождение Рафаэля. Примеры гротеска в графике.
Гротескный это в литературе. Формы сатирического жанра. Карикатура Жанр в живописи.
Дракон, держащий в зубах виноградную лозу, грифон с яблоком в лапе, двухголовый лев, перевитый плющом, — это типичные образы гротескного искусства. Гротеск в литературе — это комический приём, необходимый, чтобы подчеркнуть абсурдность происходящего, обратить внимание читателя на нечто важное, скрывающееся за смешным, на первый взгляд, явлением. В отличие от гиперболы , которая тоже склонна к преувеличениям, гротеск доводит ситуацию до крайности, делая сюжет абсурдным. В этой-то абсурдности и кроется ключ к пониманию образа. Литература отличается от других видов искусства тем, что её содержание нельзя увидеть или потрогать, но можно представить. Поэтому гротескные сцены литературных произведений всегда «работают» на то, чтобы разбудить воображение читателя. Примеры гротеска в литературе Анализируя сатирические опыты со времён Аристофана до наших дней, можно сделать вывод, что гротеск — это отражённое в литературе социальное зло, заключённое в оболочку смеха.
В комедии «Лягушки», принадлежащей великому греческому драматургу, высмеиваются вещи серьёзные: судьба души после смерти, политика, стихосложение, общественные нравы. Персонажи попадают в царство мёртвых, где наблюдают спор между великими афинскими трагиками: Софоклом и недавно умершим Еврипидом. Поэты ругают друг друга, критикуя старый и новый способ сложения стихов, а заодно и пороки современников. Вместо классического античного хора, который обычно сопровождал реплики героев, у Аристофана появляется хор лягушек, чьё кваканье звучит как смех. Яркий пример гротеска — повесть Н. Гоголя «Нос». Орган обоняния отделяется от своего хозяина и начинает самостоятельную жизнь: отправляется на службу, в собор, гуляет по Невскому проспекту. Самое интересное, что Нос воспринимается окружающими как вполне серьёзный господин, а вот покинутый им майор Ковалёв не может выйти из дому. Получается, что обществу важен не человек, а его атрибуты: чин, статус, облик. Гротескный образ разгулявшегося носа На гротеске построены сатирические сказки М.
Например, герой одноимённого произведения Карась-идеалист олицетворяет философствующего интеллигента, оторванного от реальной жизни.
Романтическое сознание, стремясь во что бы то ни стало воплотить самый возвышенный и благородный идеал в действительность, на самом дле неизбежно рушит жизнь, которая всегда неидеальна и хаотична, но именно потому непредсказуема, увлекательна и свободна. Напряжение между романтическим сознанием и его деконструкцией, между жаждой идеала и упоением веселым хаосом далеко не идеального существования - характерно для всех лучших произведений Аксенова. Не следует забывать и о том, что игровой стиль Аксенова в то же время сам становится почвой для формирования нового утопического дискурса - его можно определить как нравственную утопию свободы. Сочетание этих контрастных элементов и определяет природу аксеновского гротеска.
Исчезновение одной из сторон этого уравнения приводит Аксенова к явным художественным неудачам. Без атмосферы горько-веселого хаоса возникают схематичные аллегории, вроде "Стальной птицы" 1965 , "Цапли" 1979 или "Бумажного пейзажа" 1982. Полное освобождение от драматичного диалога с романтическим сознанием приводит к появлению безответственных феерий не самого лучшего вкуса, вроде "Желтка яйца" 1982 или "Нового сладостного стиля" 1997. Аксеновский стиль адекватен гротескной задаче "воплотить хаос с точки зрения хаоса" и гротескному состоянию "парадигматического кризиса". Попытка же создать линейную и однозначную а точнее, предзаданную, черно-белую модель исторического процесса, предпринятая Аксеновым в его романном цикле "Московская сага", привела к разрушению органического стиля и внезапно отбросила писателя, всю жизнь сражавшегося с наследием тоталитарной идеологии и психологии, назад в лоно соцреалистического "панорамного романа".
Последний парадокс весьма характерен для гротеска 1970 - 1990-х годов. Несмотря на восприятие многими авторами из поколения "шестидесятников" советского мира, пронизанного идеологией утопии, как анти- или псевдопорядка, как беззаконного и бессмысленного коловращения, гротеск предстает формой диалога с этим дискурсом и даже, больше того, внутренне нацелен на освобождение и обновление утопизма. Это очень своеобразный гибридный феномен, без которого картина современной русской литературы была бы существенно неполной. Карнавальный гротеск 4. Юз Алешковский В русской словесности 1960 - 1980-х годов не найти более карнавального писателя, чем Юз Алешковский р.
Поэтика телесного низа, "трущобный натурализм", эксцентричность сюжета и стиля, опора на площадное слово, кощунственная профанация официальных догматов и символов веры, комические гротески и вообще "исключительная свобода образов и их сочетаний свобода от всех речевых норм, от всей установленной речевой иерархии" Бахтин словом, все важнейшие компоненты карнавальной традиции, вплоть до пафоса противостояния "односторонней и хмурой официальной серьезности", проступают в прозе Алешковского с исключительной четкостью и, главное совершенно органично, естественно и не натужно. В контексте карнавализации вполне рядовыми выглядят те качества поэтики Алешковского, которые сначала вызывали шоковое неприятие, а затем шквал аплодисментов: допустим, интенсивное использование "благородных кристаллов мата, единственной природной и принадлежной части русского языка, сохранившейся в советском языке" А. Другое дело, что мат у Алешковского приобретает значение особого рода антистиля: сталкиваясь с версиями официального, советского языка литературными, бюрократическими, политическими или утопическими , он пародирует, снижает, подрывает и в конечном счете отменяет власть советского идеологического мифа над сознанием героя. Как пишет А. Герой прозы Алешковского вполне типичен для литературы "шестидесятников".
С одной стороны, это "простой человек", народный нонконформист, носитель грубой правды о жизни. С другой - это, как правило, прямая жертва советской системы, не питающая иллюзий насчет ее сущности. Однако в героях-повествователях таких повестей Алешковского, как "Николай Николаевич" или "Кенгуру", нет ничего жертвенного, страдальческого, что напоминало бы о солженицынском Иване Денисовиче или шаламовских зэках. Герои Алешковского победительно уверены в себе и наступательно энергичны, чем вызывают ассоциацию со "звездными мальчиками" молодежной прозы. Герой Алешковского, как и многие "оттепельные" персонажи, отчаянно и весело бьется с "сукоединой" системой вроде бы за сущую мелочь - за свое человеческое достоинство.
Но парадоксальные законы карнавальной традиции так преломляют эту типичную для "шестидесятников" коллизию, что у Алешковского человек чувствует себя в полной мере человеком лишь в ситуации крайнего унижения и расчеловечивания: ставши подопытным животным для научных экспериментов "Николай Николаевич" или убедившись в том, что он и есть "моральный урод всех времен и народов" "Кенгуру" , упившись до потери человеческого облика и претерпев изнасилование от собственной же жены "Маскировка" или оказавшись в дурдме "Синенький скромный платочек". Наконец, у Алешковского все пронизано неистовым антирежимным пафосом, но опять-таки формы, в которые отливается этот сквозной подтекст всей шестидесятнической литературы, подсказаны логикой карнавализации. Это, во-первых, фейерверки пародийно снижающих перифразов коммунистического дискурса типа: "Гражданин генсек, маршал брезидент Прежнев Юрий Андропович! Смерть китайским оккупантам! Не все коту масленица!
Головокружение будет за нами! Эти гротески не лишены известного эпического размаха: все персонажи Алешковского - люди в высшей степени исторические. Так, Николай Николаевич из одноименной повести попадает в круговерть борьбы с "вейсманизмом-морганизмом", Фан Фаныч из "Кенгуру" играет немалую, хотя и теневую, роль в отмене нэпа, встречается с Гитлером, влияет на ход Ялтинской конференции, выступает подсудимым на юбилейном показательном процессе, водит знакомство с Н. Чернышевским; алкаши из "Маскировки" творят историю застоя; Леонид Ильич Байкин из "Синенького скромного платочка" имеет самое прямое отношение к могиле неизвестного солдата в Александровском парке; трагикомическую картину октябрьского переворота воссоздает Фрол Власыч Гусев, имевший личные беседы с Разумом Возмущенным, который, как водится, был в Смертный Бой идти готов, а заодно ограбил бедного ветеринара "Рука" ; наконец, пьяный участковый из "Ру-ру" произносит пророчество о грядущей эре "перестройки и гласности". Все десятилетия советской истории неизменно рисуются Алешковским как псевдожизнь, как маскировка реальных и нормальных качеств бытия - отсюда и фантазмы, и гротеск, и абсурд.
В серьезно-смеховом мире Алешковского есть только одна, но зато освященная древней традицией, сила, неподконтрольная историческому маразму, а значит, свободная по своей сути - это величественные и простые законы природного существования, жизнь Плоти, в буквальном смысле "большого родового народного тела, для которого рождение и смерть не абсолютные начало и конец, но лишь моменты его непрерывного роста и обновления" Бахтин. В этом главный художественный смысл щедрой "поэтики телесного низа" в прозе Алешковского, причина победительной жизнестойкости таких героев этой прозы, как, например, бывший вор-карманник, затем донор спермы и половой гигант Николай Николаевич: его правда - правда природной нормы бытия, и потому его цинизм нравственнее официальной морали его грубость целомудреннее, чем государственное хамство. У Алешковского вообще довольно часто встречаются ситуации конфликта плоти и разума - скажем, бунт левой ноги Сталина против своего владельца "Кенгуру". Однако, как известно, философия карнавальности предполагает невозможность последнего слова о мире, принципиальную незавершенность и незавершимость истины, претерпевающей череду непрерывных метаморфоз. Именно такие качества определяют глубинную близость этой поэтики к эстетике постмодернизма, акцентирующей незавершимость диалога с хаосом.
У Алешковского же семантика карнавальности претерпевает радикальную трансформацию. Алешковский по природе своего таланта моралист, твердо знающий истину и передающий это уверенное знание своим любимым героям, которые в патетические моменты, иной раз даже утрачивая характерность речи, вещают непосредственно голосом автора. Примечательно, что у Алешковского диалогичность всегда носит сугубо формальный характер: это либо обращение к условному и, главное, согласно молчащему собеседнику "Николай Николаевич", "Кенгуру", "Маскировка" , либо налицо действительное столкновение двух правд и позиций, но при этом одна из них обязательно окружена искренним авторским сочувствием, а другая столь же явно дискредитируется и осмеивается. Так, к примеру, происходит в "Синеньком скромном платочке", где "скорбная повесть" жизни Леонида Ильича Байкина перемежается письмами и обращениями Влиуля, соседа Байкина по дурдомовской палате, который считает себя Лениным и довольно точно воспроизводит мифологизированный ленинский стиль "Пора уже сказать нефтяным шейхам всех мастей: шагом марш из-под дивана. Это глыба.
Матерый человечище". Монологичность художественных конструкций Алешковского сказывается и в том, как всякий образ, всякое сюжетное построение обычно доводится до символа, до однозначной аллегории, так или иначе иллюстрирующей антитезу мудрой Натуры и патологичной Системы. Даже когда в "Маскировке" жена, уставшая от беспросветного пьянства мужа, "отхарит" его, спящего на скамеечке, искусственным членом, то Алешковский так выстроит сцену, что будет ясно: на самом деле герой, он же народ, изнасилован коммунистической системой. Недаром пока страдалец Федя спит, не замечая коварных происков супруги, ему снится сон про птицу-тройку, в которой коренник - Маркс, пристяжные - Энгельс и Ленин, а кучер - Сталин. Недаром первое, что Федя слышит, проснувшись, это: "От Ленина до ануса пострадавшего - восемь метров.
И так далее. Таких социально-политических "ребусов" в прозе Алешковского более чем достаточно. Все это ощутимо стискивает границы карнавальной игры и карнавального мироощущения. Карнавализация не приводит к деиерархизации картины мира: одна иерархия, официальная, сменяется на другую, неофициальную, одна утопия вытесняет другую. В сущности, именно "телесный низ" служит у Алешковского основанием для художественной утопии - утопии не одолимой никаким режимом человеческой природы.
Она, эта утопия Алешковского, как правило, и торжествует в финале каждого его произведения. Причем характерно, что и эта утопия носит мифологический характер, претендует на универсальность и вневременную масштабность. Особенно заметна такая редукция карнавальной семантики на центральном образе всей прозы Алешковского - образе народа. Вроде бы подлинно амбивалентный народный герой, грешник и плут, смеющийся над миром и над собой, претерпевающий унижения и умеющий даже в самых беспросветных ситуациях оставаться в полной мере живым - к финалу произведения непременно обретает у Алешковского Главную Истину, изначально известную автору, и становится однозначным и весьма плоским праведником. Так уже было в "Николае Николаевиче", где бывший урка вдруг открывал в себе страсть к сапожному делу и вступал в "новую жизнь", как положено, благословленный мудрым старцем-академиком: "Умница!
У нас и сапожники-то все перевелись! Набойку набить по-человечески не могут. Задрочились за шестьдесят лет. Иди, Коля, сапожничать. Несколько более сложная картина в "Синеньком скромном платочке", одной из лучших работ Алешковского.
Герой этой повести, по воле тяжких обстоятельств из Петра Вдовушкина ставший Леней Байкиным, несмотря на смену имени, в сущности неизменен от начала до конца. От фронтового окопчика и до "застойной" психушки он твердо ненавидит "советскую крысиную власть" с ее вождями и комиссарами и свято верит в ЖИЗНЬ, неотменимую, изуродованную, горькую и величественную художественным эквивалентом этой философской темы становится в повести музыкальный мотив - песня о "синеньком скромном платочке". Жизнь Вдовушкина- Байкина превращается в необычное - земное житие праведника, неутомимо сражающегося с бесом, чья харя постоянно выглядывает из-за плеча очередного парт- и совфункционера потому-то Байкин и именует их всех одинаково - Втупякиными ; а муки он терпит во имя грешных ценностей людского бытия, сам, лишающийся постепенно всего, что смысл и оправдание этого бытия составляет, - дома, жены, детей, даже собственной биографии. Но "Синенький скромный платочек" - это как раз то исключение, которое подтверждает правило. Не случайно в "Маскировке", "Руке", "Ру-ру", написанных, как и "Платочек", на рубеже 1970 - 1980-х годов, вновь торжествует схематизм лубка: и здесь мужики с партбилетами в кармане, исправно служившие привычно ненавидимой ими власти, вдруг, под занавес, превращаются в таких бунтарей, таких диссидентов.
Эта метаморфоза никак не поддается оправданию даже карнавальной художественной логикой. Характерно, что из всех карнавализованных жанров поэтика Алешковского наибольшее влияние испытала со стороны анекдо та что, кстати, характерно и для Войновича, Искандера, Жванецкого. Собственно, и главные, и боковые сюжетные линии многих книг Алешковского по сути своей анекдотичны. Известно, что одна из ветвей романа вырастает из анекдотической традиции. Однако у Алешковского происходит следующее: анекдот обрастает подробностями и ответвлениями, удлиняется иной раз до неудобочитаемого состояния случай "Кенгуру" , но, увы, так и не становится романом.
Вероятно потому, что художественная философия, которой руководствуется Алешковский, не охватывает многообразной сложности мира. Получающаяся в итоге картина мира оказывается однокачественной, плоскостной, а не объемной - и потому не романной. Отталкиваясь от бахтинской антитезы "эпос-роман", вернее будет сказать, что Алешковский во всем своем творчестве, начиная с легендарных, впитанных фольклором песен "Товарищ Сталин, вы большой ученый. В принципе по своему масштабу этот эпос сравним с "Красным Колесом" Солженицына. Так сходятся крайности жанрово-стилевого процесса 1970- 1980-х годов.
Если все и особенно позднее творчество Солженицына несет на себе отчетливую печать "леденящей окаменелой серьезности" Бахтин , то Алешковский строит художественный мир, который вполне может быть признан карнавальным, "низовым" двойником прозы Солженицына. Но и в случае Солженицына, и в случае Алешковского осуществляется единая стратегия монологизма. Отсюда и поглощение карнавализации утопичностью, и превращение игрового стиля в условно-аллегорический, и доминирование эпической модели над романной. Владимир Войнович Эпическая модель мира лежит и в основе дилогии Владимира Войновича р. О карнавальной традиции напоминают многие черты "Чонкина" и в первую очередь постоянно повторяющийся ритуал увенчания-развенчания.
Он легко прослеживается на судьбе самого Чонкина, которого сначала награждают орденом за преданность воинскому долгу охранял никому не нужный самолет, отбивая атаки "превосходящих сил противника" - районного НКВД и целого полка, присланного для борьбы с "Бандой Чонкина" но тут же лишают награды и арестовывают. Чонкина, которому во время службы в армии доверяли только ходить за скотиной, объяв ляют князем Голицыным и тайным "претендентом на престол" на основании того факта, что в деревне, где родился Чонкин, ходил слух, что мать "нагуляла" Ваню с проезжим поручиком Голицыным. Правда, это мнимое возвышение связано с реальным унижением - Чонкина судят показательным судом как "врага народа". Но одновременно с приказом расстрелять Голицына ввиду наступления немецких частей, приходит приказ доставить героического солдата Чонкина лично к Сталину для награждения. Парадоксальным образом выходит, что Чонкин, не желая того спас Москву и всю Россию, так как Гитлер приказал головным частям германской армии повернуть от Москвы в сторону райцентра Долгова, где томился в тюрьме Голицын-Чонкин, в тот самый момент, когда Москва могла легко быть захвачена.
Но такие "русские горки" характерны для всего советского мира в изображении Войновича. Никто не застрахован от стремительного поворота колеса фортуны. Ничто не устойчиво. Вот почему всесильный капитан НКВД Миляга после того, как бежит из чонкинского плена, не может понять, в чьи руки он попал, и на ломаном немецком языке объясняет, что-де "их бин арбайтен ин руссиш гестапо", и уже, казалось бы, разобравшись, что к чему, выпаливает: "Хайль Гитлер! Но его метаморфозы на этом не кончаются: после смерти его решают объявить героем, устраивают торжественные похороны, но по недосмотру вместо его костей в гробу оказываются череп и кости мерина Осоавиахима, что и обнаруживается в момент "выноса тела".
Верный Сталину НКВДешник превращается в гестаповца, затем в предателя, затем в героя, а затем вообще - в мерина! Что ж удивительного в тех превращениях, через которые проходят другие персонажи романа: избитый еврей-сапожник оказывается Сталиным, несчастный председатель колхоза Голубев получает реальную власть, только попав в тюремную камеру, где от страха пытается следовать "блатным" правилам и воспринимается окружающими как всемогущий "пахан"; секретарша при НКВД Капа, с которой не спит только ленивый, оказывается Куртом, тайным агентом Канариса; редактор партийной газеты Ермолкин в момент скандальных похорон Миляги вдруг понимает, что он тоже лошадь, и, обезумев, тянется к вымени мамы-кобылы, за что и получает смертельный удар копытом по голове; превращения же скромной доярки Люшки Килиной в "видного общественного деятеля", только для кинохроники приближающейся к коровам, лейтенанта Филиппова в "агента Курта", а секретаря райкома Ревкина в организатора антикоммунистического заговора не менее "карнавальны", хотя и гораздо более типичны. Карнавальные "перевертыши" в романе Войновича целиком относятся к сфере власти. Парадоксальность его художественной концепции состоит в том, что карнавальной неустойчивостью в его изображении обладает именно официальная сталинская культура, тогда как классический карнавал, как известно, противопоставлен официальной серьезности. Это карнавал тоталитарного произвола, в котором народ по мере сил старается не принимать участия.
Глубоко характерна сцена, когда редактор районной партийной газеты впервые при свете дня возвращается домой и попадает на барахолку "хитрый рынок" : Люди, которых видел Ермолкин сейчас, слишком уж оторвались от изображаемой в газетах прекрасной действительности. Они не были краснощеки и не пели веселых песен. Худые, калеченные, рваные с голодным и вороватым блеском в глазах, они торговали чем ни попадя: табаком, хлебом, кругами жмыха, собаками и кошками, старыми кальсонами, ржавыми гвоздями, курами, пшенной кашей в деревянных мисках и всяческой ерундой. Ермолкин получает предсказание на будущее от ученого попугая, ему предлагают купить "дуру" - т. Ошарашенный Ермолкин возмущенно отказывается: "Я коммунист!
Однако реакция публики явно превосходит его ожидания: Трудно сказать со стороны, на что Ермолкин рассчитывал. Может, рассчитывал на то, что, услыхав, что он коммунист, весь "хитрый рынок" сбежится к нему, чтобы пожать ему руку или помазать голову его елеем, может, захотят брать с него пример, делать с него жизнь, подражать ему во всех начинаниях. Давить таких коммунистов надо! Услышав такие слова, Ермолкин даже пригнулся. Ему показалось, что сейчас сверкнет молния, грянет гром или, по крайней мере, раздастся милицейский свисток.
Но не произошло ни того, ни другого, ни третьего. Травестирующее снижение, оплевывание, непочтительность к властям, площадное слово - все это черты карнавальной свободы, состояния, полностью отсутствующего в круговерти официальных развенчаний-увенчаний. Столкновение различных стилевых пластов: пародийно-цитатного, воспроизводящего поток сознания советского журналиста "делать с него жизнь, подражать во всех начинаниях", "решительный отпор этой враждебной вылазке", "погрязли в частнособственнических настроениях" , и максимально натуралистического передает еще одно важное отличие между народом на площади и официозным карнавалом. Все метаморфозы и перевертыши в официальном мире опираются на власть слова. Оговорка, опечатка, невинная фразочка типа "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день" сказанная по поводу начала войны , шутка вождя все может сыграть роковую роль.
Ослышка "Чонкин со своей бандой" вместо "Чонкин со своей бабой" дает толчок для фантастических событий, в которые оказываются вовлечены тысячи людей. Деревенское прозвище "князь" и в самом деле превращает Чонкина в князя Голицына. Фантомность официозного мира, неустойчивость всего и вся как раз и объясняется тем, что он стоит не на земле, а на словах. Кстати, именно поэтому единственному последовательному врагу советской власти "латинскому шпиону" Запятаеву для того, чтобы нанести наибольший вред, "проникнув в партийно-советское руководство" необходимо прежде всего освоить невероятный советский язык "Ну, такие слова, как силисиский-комунисиский, я более или менее освоил и произносил бегло, но когда дело доходило до хыгемонии прилитырата, я потел, я вывихивал язык и плакал от бессилия". Что же касается народного мира, то он весь основан на жизни тела - на простых, не возвышенных, нормальных и естественных потребностях.
О том же Чонкине один из представителей власти снисходительно думает: "Вот жил-был маленький человечек. Ничего от жизни не требовал, кроме куска хлеба, крыши над головой и бабы под боком. Впрочем, ничего плохого не делал". Но, по Войновичу, этого вполне достаточно для нормальной человеческой жизни - и именно этого люди, зависящие от карнавальной власти Слова, оказываются трагически лишены. Всякие попытки навязать или "внедрить" идеологическую доктрину в естественные процессы, как настойчиво доказывает Войнович, приводят к таким комическим результатам, как ПУКС "путь к социализму" -" гибрид помидоров и картофеля , над которым тщетно бьется мичуринец Гладышев, и его же изобретение, самогон на дерьме мотив, получающий продолжение и в других работах Войновича, и в особенности в антиутопии "Москва 2042".
Сцена же на "хитром рынке", как и ряд других аналогичных эпизодов романа стихийное народное собрание по поводу начала войны, разогнанное властями, или же общедеревенская драка за скудные запасы сельпо как реакция на приказ о всеобщей мобилизации свидетельствуют о полной несовместимости "официозной" и "народной" Р6 альности, несмотря на то, что и там, и тут разворачивается своего рода бесконечный карнавал. Поэтому есть существенная разница между превращениями Чонкина и других персонажей романа. Все, кроме Чонкина и Нюры, стремятся как-то подстроиться под изменения внешних обстоятельств, мимикрировать, иными словами. Именно поэтому, кстати, через весь роман проходит иронический "дарвинистический" мотив: люди превращаются в лошадей, а трудившийся всю жизнь мерин переходит в человеческое состояние и даже умирает с заявлением о приеме в партию под подковой. Что же касается Чонкина, то изменяется отношение людей и власти к нему, он же сам никаким изменениям не подвержен.
Характерно, что даже в тот момент, когда все уверены в том, что перед ними замаскированный князь Голицын, он нисколько не меняется: Роль князя ему явно не подходит - как был Чонкиным, так Чонкиным и остался. Маленький, щуплый, лопоухий, в старом красноармейском обмундировании, он сидит, раскрыв рот, и крутит во все стороны стриженой и шишковатой своей головой. А по бокам двое конвойных. Такие же лопоухие, кривоногие, любого из них посади на его место - ничего не изменится. Как отмечает канадская исследовательница Лора Бераха, Чонкин обладает особого рода неподвижностью и пассивностью, которая сближает его с фольклорными Иваном-дураком, Емелей-запечником, но в структуре художественного мира романа именно неспособность к мимикрии определяет уникальность и центральное положение этого характера: "В поведении "упорного дурака" есть некоторая двусмысленность: его отказ от изменений часто объясняется его неспособностью к изменениям, но в контексте марксистско-ленинского проекта перековки человеческой личности мудрость неученого и необучаемого дурака приобретает этическую силу.
Кстати, именно иммунитетом по отношению к внешней - социальной - среде объясняется тот факт, что и Чонкин и Нюра до встречи друг с другом явно предпочитали общение с животными общению с людьми про Нюру даже распространился слух, что она "живет" со своим кабаном Борькой. По законам карнавальной логики, "дураки", стоящие на социальной лестнице ближе к скотине, чем к "хозяину природы", наделены человеческими качествами, которых не обнаруживается у более "высокоразвитых" существ: верностью, добросовестностью, преданностью друг другу, честностью. Однако роль Чонкина не ограничивается неучастием в социальном карнавале. Как и фольклорный дурак, он буквально выполняет данные ему инструкции, не умея сообразоваться с ситуацией. Ему сказали, что "часовой есть лицо неприкосновенное" и он со всей старательностью "берет в плен" полный состав районного НКВД и не без успеха сражается с целым полком.
Неуместность чонкинских реакций вызывает череду комических последствий. Тут и выясняется, что преданный коммунист Миляга сам не видит никаких отличий между собой и вражиной-гестаповцем, доблестный генерал Дрынов блестяще демонстрирует способность "из всех возможных решений всегда выбирать самое глупое", арестованный Чонкиным Свинцов вдруг вспоминает о своей мужицкой сущности и сначала с наслаждением работает, убирая картошку, а потом - в конце романа - отпускает приговоренного к расстрелу Чонкина подобру-поздорову. Даже председатель колхоза Голубев - под косвенным влиянием Чонкина - бросает партбилет на стол партийного руководства и уходит спокойно ждать, когда его арестуют. Фольклористы утверждают, что "сказочный дурак может позволить себе игру в никчемность, может разрешить временно считать себя за дурака. Чонкин себя сильным не ощущает, но его силу чувствуют другие.
Так, председатель колхоза после дружеской пьянки говорит Чонкину: "Ты, Ваня, человек очень умный, - пытаясь нашарить в темноте засов, говорил председатель заплетающимся языком. Тебе не рядовым быть, а ротой командовать. А то и батальоном". Его сила состоит именно в отсутствии способности приспосабливаться и участвовать в карнавальных метаморфозах фиктивного советского мира. Его сила - в прочности естественной нормы и в иммунитете ко всему, что выходит за пределы материально-телесных интересов.
Но сила героя оборачивается слабостью романной конструкции.
Изображение, отличающееся причудливым, фантастическим сочетанием мотивов и деталей. Картина, живописная вещь из многих красок и худых фигур. Гротесковый танец. Г жа Кошева..
Гротеск значения.
«Гротеск» – приём, которым пользуются избранные
Определение гротеска и его особенности. Гротеск (от французского grotesque, от итальянского Grotesko – причудливый) – художественный прием, сочетание контрастного, фантастического с реальным. Литературная гостиная "Гротеск в произведениях русской литературы". Одно из первых применений термин гротеск для обозначения литературного жанра есть в Очерки Монтеня. Полный список популярных книг по теме «Гротеск», рейтинг и отзывы читателей в электронной библиотеке MyBook. Начните читать бесплатно или скачивайте через приложение в App Store и Play Маркет! Использование гротеска в литературе может быть многообразным и зависеть от целей автора и жанра произведения. Определение и особенности гротеска Особенности гротеска в литературе включают следующие аспекты: Искажение реальности: гротеск вводит элементы фантастики или экстравагантности, создавая атмосферу удивления и необычайности.
Гротеск: от античных фресок до сказок Гофмана
Grotesque от французского причудливый. В отличие от той же иронии, тем что в данном стиле забавные и смешные образы одновременно ужасные и пугающие. Это как бы две стороны одной медали. В литературе гротеск и сатира идут рука об руку. Но это не одно и то же.
Под маской неправдоподобия и фантастичности кроется своеобразный обобщающий взгляд художника на мир и важные события в нём. На основе этого причудливого стиля создаются пьесы, декор и костюмы. Он борется с обыденностью и позволяет авторам и художникам открыть неограниченные возможности своего таланта. Стиль поможет расширить внутренние границы мировоззрения человека.
Гротеск примеры использования стиля Яркий пример применения — это сказки. Если вспомнить, то всплывает образ Кощея Бессмертного. Создававшись, эта фигура сочетала в себе и человеческую природу, и неведомые силы, мистические возможности, делая его практически непобедимым. В сказках реальность и фантазия нередко переплетается между собой, но всё же границы остаются очевидными.
Гротескные образы с первого взгляда проявляются как абсурдные, лишённые всякого смысла. Усилителем этого образа представляет собой сочетание обыденных явлений. Повесть «Нос» Гоголя также считается ярким примером использования стиля в сюжете. Нос главного героя приобретает самостоятельную жизнь и отделяется от хозяина.
В живописи В Средние века был характерен для народной культуры, выражавшей самобытный способ мышления. Стиль достиг пика своей популярности в эпоху Возрождения.
Однако гротеск по сравнению сней способен доводить вещи до крайности, делая ситуацию абсурдной. Но в этой абсурдности и заключается вся суть сюжета. Основа гротеска — это контраст. Ярким примером гротеска является повесть Н. Гоголя «Нос». Человеческий орган отделяется от своего хозяина и начинает полностью самостоятельную жизнь: отправляется на работу, в собор, гуляет по Невскому проспекту.
Что мы узнали?
Когда-то император, обладающий невероятной фантазией и художественным вкусом, пожелал, чтобы стены его дворца были украшены несуществующими в природе видами и изображениями. Но судьба не слишком благосклонна и впоследствии дворец был разрушен императором Трояном. Текло время и вскоре, руины и подземные сооружения были случайно найдены во времена эпохи Возрождения.
Найденные подземные развалины назвались гротами, что с итальянского переводится, как грот или подземелье. Роспись, украшавшая эти развалины, в дальнейшем стали называть гротеском. Литература Стремясь погрузить читателя в мир полный фантазии и невероятных явлений, автор использует множество приёмов и стилей. Одним из них является гротеск.
В нём совмещаются, казалось бы, не сочетаемое — это ужасное и смешное, возвышенное и отвратительное. Гротеск в википедии означает соединение реальности и фантастики, как комбинация правды и карикатуры, как сплетение гиперболы и алогизма. Grotesque от французского причудливый. В отличие от той же иронии, тем что в данном стиле забавные и смешные образы одновременно ужасные и пугающие.
Это как бы две стороны одной медали. В литературе гротеск и сатира идут рука об руку. Но это не одно и то же. Под маской неправдоподобия и фантастичности кроется своеобразный обобщающий взгляд художника на мир и важные события в нём.
Здесь Бог говорит человеку: "Иди и убей! С другой стороны, есть мир художников-мучеников: Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, Хармса, Зощенко, Михоэлса и других, кому Галич посвятил свой цикл "Литераторские мостки". Заглавная буква в местоимении отсылает к евангельской традиции, а все стихотворение перекликается с ахматовским "Распятием" из "Реквиема". В образе Христа, поднимающегося на крест, выступает не Он, а сама Ахматова, отводящая от сына смерть ценой отказа от поэтического дара.
Вот почему "Ангел стоял у нее за спиной и скорбно качал головой". Интересно, что Галич специально обостряет все контрасты тем, что о "пошлом мире" он пишет в стиле "высокой поэзии". Так, стихотворение об оживших памятниках называется "Ночной дозор" и не только сюжетом, но и ритмически напоминая балладу Михаила Лермонтова "Воздушный корабль". Стихотворение "Памяти Б.
Пастернака" строится на контрасте между цитатами из пастернаковских стихов и натурализмом хамской речи: "А зал зевал, а зал скучал - Мели, Емеля! Ведь не в тюрьму и не в Сучан, не к "высшей мере"! Мандельштаму "Возвращение на Итаку" сталкивает цитаты из Мандельштама с вульгарным романсом. Поэтический плач по М.
Зощенко перемежается "матершинным субботним загулом шалманчика", где "шарманка дудела про сопки маньчжурские". Такие стилевые диссонансы характерны для стихов Галича: они обнажают несовместимость двух миров, вынужденно сосуществующих в одном времени и пространстве и вступающих в гротескные комбинации - мира духа, поэзии, красоты, человечности и советского уродства, хамства, убогости. Каждый из этих миров насыщен внутренними контрастами. В своих балладах Галич разрушает миф о "простом советском человеке" как о цельном характере, живущем в гармонии с обществом и с самим собой.
Литература Гротеска
Вот почему "Ангел стоял у нее за спиной и скорбно качал головой". Интересно, что Галич специально обостряет все контрасты тем, что о "пошлом мире" он пишет в стиле "высокой поэзии". Так, стихотворение об оживших памятниках называется "Ночной дозор" и не только сюжетом, но и ритмически напоминая балладу Михаила Лермонтова "Воздушный корабль". Стихотворение "Памяти Б.
Пастернака" строится на контрасте между цитатами из пастернаковских стихов и натурализмом хамской речи: "А зал зевал, а зал скучал - Мели, Емеля! Ведь не в тюрьму и не в Сучан, не к "высшей мере"! Мандельштаму "Возвращение на Итаку" сталкивает цитаты из Мандельштама с вульгарным романсом.
Поэтический плач по М. Зощенко перемежается "матершинным субботним загулом шалманчика", где "шарманка дудела про сопки маньчжурские". Такие стилевые диссонансы характерны для стихов Галича: они обнажают несовместимость двух миров, вынужденно сосуществующих в одном времени и пространстве и вступающих в гротескные комбинации - мира духа, поэзии, красоты, человечности и советского уродства, хамства, убогости.
Каждый из этих миров насыщен внутренними контрастами. В своих балладах Галич разрушает миф о "простом советском человеке" как о цельном характере, живущем в гармонии с обществом и с самим собой. Еще один носитель гротеска - Владимир Высоцкий 1938 - 1980.
В какой-то мере он пошел дальше Галича в развитии возможностей романтического гротеска. В его поэзии уже нет романтического двоемирия, но зато сознание лирического героя включает в себя огромный социальный мир, разорванный кричащими конфликтами, и вбирает их внутрь себя в самых невозможных, гротескных, взрывоопасных комбинациях. Как и у Галича, у Высоцкого много "ролевых" стихотворений, но у Высоцкого дистанция между персонажем и автором гораздо меньше.
Гротеск полюбился многим мастерам-литераторам, архитекторам, просто людям, влюблённым в искусство. У данного средства выразительности речи есть несколько разновидностей. Главным для этого художественного приёма остаётся преувеличение и противопоставление. Раскрытие понятия слова гротеск в словаре В толковых словарях можно найти точное значение понятия «гротеск». Например, в Энциклопедическом словаре сказано, что гротеск — это «художественный приём в искусстве, как чрезмерное преувеличение и сочетание неожиданных контрастов». Литературная энциклопедия даёт объяснение термину, как понятию, пришедшему в литературу из живописи: «Так называлась древняя стенная роспись, которую Рафаэль использовал как образец для украшения лож Ватикана». В словаре синонимов гротеск представлен в виде шаржа, карикатуры и пародии.
Подробнее художественный приём гротеска рассмотрен в художественной литературе, как приём, который унаследовал свои черты не только из живописи, но и из музыки и архитектуры. Гротеск в литературе Этот приём считается комическим, он необходим в литературе для подчёркивания абсурдности происходящего. Необходимо было обратить внимание читателя на то, что считалось важным, но было скрыто за смешным явлением.
На отдельных участках стен сохранились причудливые орнаменты, вызвавшие живой интерес среди художников.
Найденные гротески вдохновили многих выдающихся мастеров Ренессанса на создание оригинальных фресок с элементами гибридных художественных образов. В частности, так поступили: Доменико Гирландайо Domenico Ghirlandaio ;.
Термин происходит от французского слова grotesque, что переводится как «причудливый» или «комичный». Гротеском как средством выразительности пользовались еще в Античности, в частности в изобразительном искусстве. Например, стены Золотого дома Нерона в Риме расписаны гротескными сюжетами с участием фантастических существ — призрачных чудовищ, полулюдей-полуживотных, грифонов и драконов. Термин «гротеск» появился именно благодаря этим фрескам. Памятник случайно обнаружили в XV веке, и исследователи обратили внимание на росписи. С тех пор художники стали использовать в своих работах сюжеты с выдуманными созданиями, подражая древнему живописцу.
Так, работая над лоджиями Апостольского дворца, Рафаэль изобразил на стенах гротескных сказочных существ — единорогов с драконьими крыльями и рыбьими хвостами, людей с чешуей и плавниками, грифонов.
Вы точно человек?
Слово гротеск в литературе Гротеск в википедии означает соединение реальности и фантастики, как комбинация правды и карикатуры, как сплетение гиперболы и алогизма. Grotesque от французского причудливый. • Файл c пользой для ЕГЭ здесь: слово стих• Анкета предзаписи на экспресс-курс по русскому языку: https://b24-5f7njo. что это такое, как зародился жанр и какие произведения литературы могут служить его яркими примерами.
Гротеск: от античных фресок до сказок Гофмана
Гротеск в литературе. Под гротеском в литературоведении понимают один из способов сатирического изображения в жизни, отличающийся резким преувеличением, сочетанием реального и фантастического. изображение людей, предметов, деталей в изобразительном искусстве, театре и литературе в фантастически преувеличенном, уродливо-комическом виде; своеобразный стиль в искусстве и литературе. Гротеск в литературе В отличие от параболы гротескное преувеличение является особенным: оно является фантастическим, преподносит читателю изображаемое, обладающее невероятными свойствами, которые уходят далеко за пределы жизненных истин. примеры из литературы. ГРОТЕСК — предельное преувеличение, придающее образу фантастический характер. Гротеск нарушает границы правдоподобия, придаёт изображению условность и выводит образ за пределы вероятного, деформируя его. Гротеск (от французского grotesque, итальянского grottesco— причудливый) — художественный прием, сочетание контрастного, фантастического с реальным. Широко используется в сатирических целях.
Гротеск - примеры из литературы
Кстати, одно из первых если не первое в России определение гротеска, содержащееся в «Новом словотолкователе» за 1803 год, подчёркивает тот же признак: «Сим именем называются смешные изображения по собранию в них таких частей, которые не принадлежат им естественно и которые имеют странный вид». Задаче — «творить сверхъестественно» — романтики подчинили целый арсенал художественных средств. Однако романтики, которые первыми так возвысили гротеск, подчас трактовали «нарушение правдоподобия» абстрактно. Людвиг Тик, автор произведения с симптоматическим названием — «Мир наизнанку», писал: «Нельзя всегда верить в то, что правдоподобно; бывают такие часы, когда сверхъестественное привлекает нас и доставляет искреннее наслаждение: тогда. Гротеск расцвёл, раскрыл свои огромные возможности на плодотворной почве реализма. Это присущие гротеску элементы двуплановости, иносказания. Именно потому, что за прихотливыми линиями гротескного мира угадываются реальные черты подлинной действительности, его восприятие всегда двойственно, противоречиво. Читатель постепенно, исподволь идёт от первого впечатления ко второму, иногда диаметрально противоположному.
Мнимая непреднамеренность гротеска иногда кажется главной его приметой, сплошь и рядом подчёркивается читателями и подчас иронически самими авторами. Напротив, смелость, ничем не сдерживаемая фантастика сочетаются в гротеске с величайшей художественной преднамеренностью. Попробуем же проделать этот путь на примере одного из самых замечательных гротесков — повести Гоголя «Нос». Искусство реалистического гротеска Но прежде несколько слов о той странной теме, которой посвящена гоголевская повесть. Дело в том, что в 1820—1830-х годах тема носа или, как принято говорить, «носология» приобрела неожиданно широкую популярность. Носу посвящались экспромты и фельетоны, рассказы и водевили, ложные панегирики и лирические отступления. Словом, бедняга нос вдруг стал тем оселком, на котором литераторы стали оттачивать свои языки.
В дополнение к произведениям изящной словесности стали печататься «научные» сообщения и «достоверные» сведения, заставлявшие обывателя то весело смеяться над одной парижской красоткой, у которой ревнивая соперница откусила нос, то замирать от ужаса при сообщении об отрезании носов преступниками и сжигании этих носов на костре. Мы должны привести отрывок из произведения о носе, опубликованного в 1831 году в «Москве». Заканчивая свою «Похвалу носу», автор писал: «Если сей опыт дойдёт до рук какого-нибудь гения и породит в нём мысль посвятить свой талант и своё перо в пользу носа и тем самым вознаградить несправедливость и неблагодарность человеческого рода к сей части тела, то моя цель будет достигнута, и читатели, вероятно, простят за то, что я часто заставляю их морщить нос своим длинным и скучным рассказом». Ирония заключается в том, что автор думал всего лишь о концовке своего рассказа, столь же глубокой и остроумной, как и вся «Похвала носу», и едва ли догадывался, что его шутливое предположение сбудется на самом деле. А загадочность располагала к поискам символического смысла, к попыткам разгадать, какую такую идею зашифровал писатель в несчастном носе майора Ковалёва. Но едва ли смысл повести сводится к символическому наказанию Ковалёва. Забегая вперёд, отметим, что среди различных видов гротеска встречается гротеск, который правильнее было бы назвать фантастическим предположением.
В «Прозаседавшихся» Маяковского, как и во многих других гротесках, фантастическое и невероятное является следствием каких-то качеств героя или явления, сатирической формой их обрисовки. В повести же Гоголя это усло- вие—исходный пункт действия. Писатель словно обращается к самому себе с неожиданным дерзким вопросом: «А что бы произошло с героями и их реальными привычками и склонностями, если бы случилось невероятное, заведомо странное, фантастическое событие? В самом деле — что произошло с майором Ковалёвым, когда обнаружилось исчезновение его носа? Оказывается, майор Ковалёв повёл себя так, будто... С этим трудно согласиться, вспоминая все трагикомические переживания Ковалёва, но обратимся к тексту. Вот Ковалёв проснулся поутру — и обнаружил отсутствие носа.
Событие фантастическое, невероятное, но Ковалёв ведёт себя так, будто этот случай хотя и страшный, но — заметьте — вполне реальный. Наскоро одевшись, он полетел к полицмейстеру, а не к доктору, потому что почувствовал себя в положении человека, которого обокрали. Вот Ковалёв увидел господина в шляпе, в котором он узнал собственный нос. Разговор Ковалёва со своим носом в Казанском соборе — это, собственно, разговор мелкого чиновника с начальником департамента. Ковалёв долго не решается подойти к нему, мнётся, робеет, заикается и говорит явную бессмыслицу — совсем как цирюльник Иван Яковлевич в беседе с квартальным надзирателем. И вот под сводами собора послышался «приятный шум дамского платья», и перед майором Ковалёвым предстала «лёгонькая дама», похожая на «весенний цветочек». Сверхъестественное отделение носа «с своего места» позволяет писателю так тонко, выпукло и рельефно осветить характер Ковалёва, как ни одно реальное событие.
Фантастическое предположение касается не только Ковалёва, но и всех героев повести: оно раскрывает характер каждого. Вот супружеская пара — цирюльник и его жена. Ни Иван Яковлевич, ни тем более его жена не склонны были задумываться над фантастичностью самого факта. Для них это также вещь возможная, хотя и очень страшная. Иван Яковлевич пытается избавиться от находки, как школьник, совершивший проступок. И так — все персонажи. Чиновник из газетной экспедиции с неподражаемой наивностью посоветовал Ковалёву «напечатать.
Частный пристав, к которому Ковалёв пришёл с жалобой, изрёк, что «у порядочного человека не оторвут носа». Полицейский чиновник, которому пришлось доставлять нос на квартиру Ковалёва, не преминул намекнуть насчёт взятки. Доктор сказал с величайшим спокойствием: «Вы уж лучше так оставайтесь. Мойте чаще холодною водою, и я вас уверяю, что. И доктор посоветовал заспиртовать нос и продать его подороже. Раздвигая в конце повести круг действующих лиц, Гоголь показывает, как отнеслись к истории Ковалёва хозяева Невского проспекта, посетители раутов и светские щёголи. Их реакция ничем не отличалась от реакции доктора и газетного чиновника.
Гоголь как бы взбудоражил невероятным событием широкий круг людей. На основе их реакции на это событие и вырастает эффект повести. Писатель работал над повестью, когда гротеск приобрёл широкую популярность. В своём гротеске Гоголь утверждал естественность в невероятном и правду —в самой смелой игре воображения3. Реалистическая направленность гротеска Гоголя станет яснее, если посмотреть на повесть с другой точки зрения — с точки зрения комического. Чем дальше мы идём за художником, тем яснее видим, как его фантастика чудесным образом облекается плотью, обретает черты достоверности, становится средством обнаружения комизма самого «объекта изображения». Надо сказать, что в наивность, или, как тогда говорили, простодушие, чуть ли не наполовину упирается секрет гоголевской фантастики.
В отличие от тех авторов гротеска, которые тратили неимоверные усилия на доказательства того, что нереальное нереально, и, конечно, не добились успеха, Гоголь пошёл другой дорогой. Он понял, что сама фантастичность происшествия меньше всего нуждается в оправдании, как не нуждается в мотивировке тот факт, что в опере люди поют, а в балете — танцуют. Условность состоит в том, что мы её молча допускаем. Зато, допустив условность, мы ждём от художника полного развития тех возможностей, которые она ему предоставляет. Гоголевский гротеск, как магнит в железные опилки, погружён в мир вещей и мельчайших подробностей, которые в свою очередь придают ему форму и служат верной гарантией против схематизма. Гоголь делает подробность в гротеске психологичной и, следовательно, более ёмкой. Реализм принёс с собою невиданную дотоле психологизацию гротеска, развил искусство воплощения в нём обычных и неприметных с первого взгляда душевных переживаний обыкновенных людей.
Гротеск глубоко погрузился в прозу жизни, в повседневный быт. Гротеск, писатель и время Какие же общие особенности художественного мышления отражаются в гротескном принципе типизации? В гротеске есть элемент того, что называют антитезой в эстетических понятиях. В искусстве взаимоотталкивание наряду с взаимосближе- нием составляет одну из закономерностей развития, и гротеск является в этом взаимоотталкивании как бы крайностью, доходящей до полного, подчёркнуто дерзкого отрицания предшествующих художественных форм, до отчётливо выраженной, кричащей, многократно усиленной дисгармонии.
Помимо прочего, этот стиль противостоит обыденности, расширяет границы мировоззрения человека и позволяет авторам в полной мере продемонстрировать свой неограниченный талант. Синонимами к слову гротеск как к литературному понятию могут стать: карикатура, шарж, пародия, ирония, сатира, гипербола. С некоторыми из этих терминов его можно спутать. Но от иронии он отличается тем, что в нём забавное и смешное граничит со страшным и зловещим, а образы в нём, как правило, имеют трагический смысл.
Юмор и ужас здесь — две стороны одной медали. В отличие от гиперболы — чрезмерного преувеличения, гротеск доводит ситуацию до крайности, до абсурда. В советской литературе считалось, что гротеск — форма сатирического изображения, сатиры без гротеска не бывает, а значит, эти понятия практически одинаковые. Но впоследствии эту точку зрения опровергли в своих статьях многие исследователи. Отличительные черты Таким образом, можно выделить основные отличительные черты стиля гротеск. Их проще понять на литературных примерах: Чрезмерное преувеличение, искажение, карикатура. С точки зрения здравого смысла, многие гротескные образы кажутся чересчур неправдоподобными и странными. Например, в романе М.
Салтыкова-Щедрина «История одного города» в вымышленном городе Глупове один градоначальник имел вместо мозгов приборчик, выдававший одну из запрограммированных фраз, а у другого была фаршированная голова. Смешное и пугающее неотделимы. Это позволяет продемонстрировать свойственные жизни противоречия и показать остросатирические образы.
Фрагмент росписи Дома Веттиев, I век После падения Римской империи в V веке искусство гротеска было утрачено на тысячу лет. Только в 1481 году группа итальянских художников, приглашенных папой Сикстом IV для росписи храмов в Ватикане, случайно обнаружила в ходе строительства церкви руины дворца римского императора Нерона. На отдельных участках стен сохранились причудливые орнаменты, вызвавшие живой интерес среди художников.
В его недальновидности? Нет, Аксенов именно потому изображает Лучникова "лучшим из поколения", что дело совсем не в его личных недостатках, а в пороках романтического сознания свойственного всему поколению "шестидесятников" как такового. Романтическое сознание, стремясь во что бы то ни стало воплотить самый возвышенный и благородный идеал в действительность, на самом дле неизбежно рушит жизнь, которая всегда неидеальна и хаотична, но именно потому непредсказуема, увлекательна и свободна. Напряжение между романтическим сознанием и его деконструкцией, между жаждой идеала и упоением веселым хаосом далеко не идеального существования - характерно для всех лучших произведений Аксенова. Не следует забывать и о том, что игровой стиль Аксенова в то же время сам становится почвой для формирования нового утопического дискурса - его можно определить как нравственную утопию свободы. Сочетание этих контрастных элементов и определяет природу аксеновского гротеска. Исчезновение одной из сторон этого уравнения приводит Аксенова к явным художественным неудачам. Без атмосферы горько-веселого хаоса возникают схематичные аллегории, вроде "Стальной птицы" 1965 , "Цапли" 1979 или "Бумажного пейзажа" 1982. Полное освобождение от драматичного диалога с романтическим сознанием приводит к появлению безответственных феерий не самого лучшего вкуса, вроде "Желтка яйца" 1982 или "Нового сладостного стиля" 1997. Аксеновский стиль адекватен гротескной задаче "воплотить хаос с точки зрения хаоса" и гротескному состоянию "парадигматического кризиса". Попытка же создать линейную и однозначную а точнее, предзаданную, черно-белую модель исторического процесса, предпринятая Аксеновым в его романном цикле "Московская сага", привела к разрушению органического стиля и внезапно отбросила писателя, всю жизнь сражавшегося с наследием тоталитарной идеологии и психологии, назад в лоно соцреалистического "панорамного романа". Последний парадокс весьма характерен для гротеска 1970 - 1990-х годов. Несмотря на восприятие многими авторами из поколения "шестидесятников" советского мира, пронизанного идеологией утопии, как анти- или псевдопорядка, как беззаконного и бессмысленного коловращения, гротеск предстает формой диалога с этим дискурсом и даже, больше того, внутренне нацелен на освобождение и обновление утопизма. Это очень своеобразный гибридный феномен, без которого картина современной русской литературы была бы существенно неполной. Карнавальный гротеск 4. Юз Алешковский В русской словесности 1960 - 1980-х годов не найти более карнавального писателя, чем Юз Алешковский р. Поэтика телесного низа, "трущобный натурализм", эксцентричность сюжета и стиля, опора на площадное слово, кощунственная профанация официальных догматов и символов веры, комические гротески и вообще "исключительная свобода образов и их сочетаний свобода от всех речевых норм, от всей установленной речевой иерархии" Бахтин словом, все важнейшие компоненты карнавальной традиции, вплоть до пафоса противостояния "односторонней и хмурой официальной серьезности", проступают в прозе Алешковского с исключительной четкостью и, главное совершенно органично, естественно и не натужно. В контексте карнавализации вполне рядовыми выглядят те качества поэтики Алешковского, которые сначала вызывали шоковое неприятие, а затем шквал аплодисментов: допустим, интенсивное использование "благородных кристаллов мата, единственной природной и принадлежной части русского языка, сохранившейся в советском языке" А. Другое дело, что мат у Алешковского приобретает значение особого рода антистиля: сталкиваясь с версиями официального, советского языка литературными, бюрократическими, политическими или утопическими , он пародирует, снижает, подрывает и в конечном счете отменяет власть советского идеологического мифа над сознанием героя. Как пишет А. Герой прозы Алешковского вполне типичен для литературы "шестидесятников". С одной стороны, это "простой человек", народный нонконформист, носитель грубой правды о жизни. С другой - это, как правило, прямая жертва советской системы, не питающая иллюзий насчет ее сущности. Однако в героях-повествователях таких повестей Алешковского, как "Николай Николаевич" или "Кенгуру", нет ничего жертвенного, страдальческого, что напоминало бы о солженицынском Иване Денисовиче или шаламовских зэках. Герои Алешковского победительно уверены в себе и наступательно энергичны, чем вызывают ассоциацию со "звездными мальчиками" молодежной прозы. Герой Алешковского, как и многие "оттепельные" персонажи, отчаянно и весело бьется с "сукоединой" системой вроде бы за сущую мелочь - за свое человеческое достоинство. Но парадоксальные законы карнавальной традиции так преломляют эту типичную для "шестидесятников" коллизию, что у Алешковского человек чувствует себя в полной мере человеком лишь в ситуации крайнего унижения и расчеловечивания: ставши подопытным животным для научных экспериментов "Николай Николаевич" или убедившись в том, что он и есть "моральный урод всех времен и народов" "Кенгуру" , упившись до потери человеческого облика и претерпев изнасилование от собственной же жены "Маскировка" или оказавшись в дурдме "Синенький скромный платочек". Наконец, у Алешковского все пронизано неистовым антирежимным пафосом, но опять-таки формы, в которые отливается этот сквозной подтекст всей шестидесятнической литературы, подсказаны логикой карнавализации. Это, во-первых, фейерверки пародийно снижающих перифразов коммунистического дискурса типа: "Гражданин генсек, маршал брезидент Прежнев Юрий Андропович! Смерть китайским оккупантам! Не все коту масленица! Головокружение будет за нами! Эти гротески не лишены известного эпического размаха: все персонажи Алешковского - люди в высшей степени исторические. Так, Николай Николаевич из одноименной повести попадает в круговерть борьбы с "вейсманизмом-морганизмом", Фан Фаныч из "Кенгуру" играет немалую, хотя и теневую, роль в отмене нэпа, встречается с Гитлером, влияет на ход Ялтинской конференции, выступает подсудимым на юбилейном показательном процессе, водит знакомство с Н. Чернышевским; алкаши из "Маскировки" творят историю застоя; Леонид Ильич Байкин из "Синенького скромного платочка" имеет самое прямое отношение к могиле неизвестного солдата в Александровском парке; трагикомическую картину октябрьского переворота воссоздает Фрол Власыч Гусев, имевший личные беседы с Разумом Возмущенным, который, как водится, был в Смертный Бой идти готов, а заодно ограбил бедного ветеринара "Рука" ; наконец, пьяный участковый из "Ру-ру" произносит пророчество о грядущей эре "перестройки и гласности". Все десятилетия советской истории неизменно рисуются Алешковским как псевдожизнь, как маскировка реальных и нормальных качеств бытия - отсюда и фантазмы, и гротеск, и абсурд. В серьезно-смеховом мире Алешковского есть только одна, но зато освященная древней традицией, сила, неподконтрольная историческому маразму, а значит, свободная по своей сути - это величественные и простые законы природного существования, жизнь Плоти, в буквальном смысле "большого родового народного тела, для которого рождение и смерть не абсолютные начало и конец, но лишь моменты его непрерывного роста и обновления" Бахтин. В этом главный художественный смысл щедрой "поэтики телесного низа" в прозе Алешковского, причина победительной жизнестойкости таких героев этой прозы, как, например, бывший вор-карманник, затем донор спермы и половой гигант Николай Николаевич: его правда - правда природной нормы бытия, и потому его цинизм нравственнее официальной морали его грубость целомудреннее, чем государственное хамство. У Алешковского вообще довольно часто встречаются ситуации конфликта плоти и разума - скажем, бунт левой ноги Сталина против своего владельца "Кенгуру". Однако, как известно, философия карнавальности предполагает невозможность последнего слова о мире, принципиальную незавершенность и незавершимость истины, претерпевающей череду непрерывных метаморфоз. Именно такие качества определяют глубинную близость этой поэтики к эстетике постмодернизма, акцентирующей незавершимость диалога с хаосом. У Алешковского же семантика карнавальности претерпевает радикальную трансформацию. Алешковский по природе своего таланта моралист, твердо знающий истину и передающий это уверенное знание своим любимым героям, которые в патетические моменты, иной раз даже утрачивая характерность речи, вещают непосредственно голосом автора. Примечательно, что у Алешковского диалогичность всегда носит сугубо формальный характер: это либо обращение к условному и, главное, согласно молчащему собеседнику "Николай Николаевич", "Кенгуру", "Маскировка" , либо налицо действительное столкновение двух правд и позиций, но при этом одна из них обязательно окружена искренним авторским сочувствием, а другая столь же явно дискредитируется и осмеивается. Так, к примеру, происходит в "Синеньком скромном платочке", где "скорбная повесть" жизни Леонида Ильича Байкина перемежается письмами и обращениями Влиуля, соседа Байкина по дурдомовской палате, который считает себя Лениным и довольно точно воспроизводит мифологизированный ленинский стиль "Пора уже сказать нефтяным шейхам всех мастей: шагом марш из-под дивана. Это глыба. Матерый человечище". Монологичность художественных конструкций Алешковского сказывается и в том, как всякий образ, всякое сюжетное построение обычно доводится до символа, до однозначной аллегории, так или иначе иллюстрирующей антитезу мудрой Натуры и патологичной Системы. Даже когда в "Маскировке" жена, уставшая от беспросветного пьянства мужа, "отхарит" его, спящего на скамеечке, искусственным членом, то Алешковский так выстроит сцену, что будет ясно: на самом деле герой, он же народ, изнасилован коммунистической системой. Недаром пока страдалец Федя спит, не замечая коварных происков супруги, ему снится сон про птицу-тройку, в которой коренник - Маркс, пристяжные - Энгельс и Ленин, а кучер - Сталин. Недаром первое, что Федя слышит, проснувшись, это: "От Ленина до ануса пострадавшего - восемь метров. И так далее. Таких социально-политических "ребусов" в прозе Алешковского более чем достаточно. Все это ощутимо стискивает границы карнавальной игры и карнавального мироощущения. Карнавализация не приводит к деиерархизации картины мира: одна иерархия, официальная, сменяется на другую, неофициальную, одна утопия вытесняет другую. В сущности, именно "телесный низ" служит у Алешковского основанием для художественной утопии - утопии не одолимой никаким режимом человеческой природы. Она, эта утопия Алешковского, как правило, и торжествует в финале каждого его произведения. Причем характерно, что и эта утопия носит мифологический характер, претендует на универсальность и вневременную масштабность. Особенно заметна такая редукция карнавальной семантики на центральном образе всей прозы Алешковского - образе народа. Вроде бы подлинно амбивалентный народный герой, грешник и плут, смеющийся над миром и над собой, претерпевающий унижения и умеющий даже в самых беспросветных ситуациях оставаться в полной мере живым - к финалу произведения непременно обретает у Алешковского Главную Истину, изначально известную автору, и становится однозначным и весьма плоским праведником. Так уже было в "Николае Николаевиче", где бывший урка вдруг открывал в себе страсть к сапожному делу и вступал в "новую жизнь", как положено, благословленный мудрым старцем-академиком: "Умница! У нас и сапожники-то все перевелись! Набойку набить по-человечески не могут. Задрочились за шестьдесят лет. Иди, Коля, сапожничать. Несколько более сложная картина в "Синеньком скромном платочке", одной из лучших работ Алешковского. Герой этой повести, по воле тяжких обстоятельств из Петра Вдовушкина ставший Леней Байкиным, несмотря на смену имени, в сущности неизменен от начала до конца. От фронтового окопчика и до "застойной" психушки он твердо ненавидит "советскую крысиную власть" с ее вождями и комиссарами и свято верит в ЖИЗНЬ, неотменимую, изуродованную, горькую и величественную художественным эквивалентом этой философской темы становится в повести музыкальный мотив - песня о "синеньком скромном платочке". Жизнь Вдовушкина- Байкина превращается в необычное - земное житие праведника, неутомимо сражающегося с бесом, чья харя постоянно выглядывает из-за плеча очередного парт- и совфункционера потому-то Байкин и именует их всех одинаково - Втупякиными ; а муки он терпит во имя грешных ценностей людского бытия, сам, лишающийся постепенно всего, что смысл и оправдание этого бытия составляет, - дома, жены, детей, даже собственной биографии. Но "Синенький скромный платочек" - это как раз то исключение, которое подтверждает правило. Не случайно в "Маскировке", "Руке", "Ру-ру", написанных, как и "Платочек", на рубеже 1970 - 1980-х годов, вновь торжествует схематизм лубка: и здесь мужики с партбилетами в кармане, исправно служившие привычно ненавидимой ими власти, вдруг, под занавес, превращаются в таких бунтарей, таких диссидентов. Эта метаморфоза никак не поддается оправданию даже карнавальной художественной логикой. Характерно, что из всех карнавализованных жанров поэтика Алешковского наибольшее влияние испытала со стороны анекдо та что, кстати, характерно и для Войновича, Искандера, Жванецкого. Собственно, и главные, и боковые сюжетные линии многих книг Алешковского по сути своей анекдотичны. Известно, что одна из ветвей романа вырастает из анекдотической традиции. Однако у Алешковского происходит следующее: анекдот обрастает подробностями и ответвлениями, удлиняется иной раз до неудобочитаемого состояния случай "Кенгуру" , но, увы, так и не становится романом. Вероятно потому, что художественная философия, которой руководствуется Алешковский, не охватывает многообразной сложности мира. Получающаяся в итоге картина мира оказывается однокачественной, плоскостной, а не объемной - и потому не романной. Отталкиваясь от бахтинской антитезы "эпос-роман", вернее будет сказать, что Алешковский во всем своем творчестве, начиная с легендарных, впитанных фольклором песен "Товарищ Сталин, вы большой ученый. В принципе по своему масштабу этот эпос сравним с "Красным Колесом" Солженицына. Так сходятся крайности жанрово-стилевого процесса 1970- 1980-х годов. Если все и особенно позднее творчество Солженицына несет на себе отчетливую печать "леденящей окаменелой серьезности" Бахтин , то Алешковский строит художественный мир, который вполне может быть признан карнавальным, "низовым" двойником прозы Солженицына. Но и в случае Солженицына, и в случае Алешковского осуществляется единая стратегия монологизма. Отсюда и поглощение карнавализации утопичностью, и превращение игрового стиля в условно-аллегорический, и доминирование эпической модели над романной. Владимир Войнович Эпическая модель мира лежит и в основе дилогии Владимира Войновича р. О карнавальной традиции напоминают многие черты "Чонкина" и в первую очередь постоянно повторяющийся ритуал увенчания-развенчания. Он легко прослеживается на судьбе самого Чонкина, которого сначала награждают орденом за преданность воинскому долгу охранял никому не нужный самолет, отбивая атаки "превосходящих сил противника" - районного НКВД и целого полка, присланного для борьбы с "Бандой Чонкина" но тут же лишают награды и арестовывают. Чонкина, которому во время службы в армии доверяли только ходить за скотиной, объяв ляют князем Голицыным и тайным "претендентом на престол" на основании того факта, что в деревне, где родился Чонкин, ходил слух, что мать "нагуляла" Ваню с проезжим поручиком Голицыным. Правда, это мнимое возвышение связано с реальным унижением - Чонкина судят показательным судом как "врага народа". Но одновременно с приказом расстрелять Голицына ввиду наступления немецких частей, приходит приказ доставить героического солдата Чонкина лично к Сталину для награждения. Парадоксальным образом выходит, что Чонкин, не желая того спас Москву и всю Россию, так как Гитлер приказал головным частям германской армии повернуть от Москвы в сторону райцентра Долгова, где томился в тюрьме Голицын-Чонкин, в тот самый момент, когда Москва могла легко быть захвачена. Но такие "русские горки" характерны для всего советского мира в изображении Войновича. Никто не застрахован от стремительного поворота колеса фортуны. Ничто не устойчиво. Вот почему всесильный капитан НКВД Миляга после того, как бежит из чонкинского плена, не может понять, в чьи руки он попал, и на ломаном немецком языке объясняет, что-де "их бин арбайтен ин руссиш гестапо", и уже, казалось бы, разобравшись, что к чему, выпаливает: "Хайль Гитлер! Но его метаморфозы на этом не кончаются: после смерти его решают объявить героем, устраивают торжественные похороны, но по недосмотру вместо его костей в гробу оказываются череп и кости мерина Осоавиахима, что и обнаруживается в момент "выноса тела". Верный Сталину НКВДешник превращается в гестаповца, затем в предателя, затем в героя, а затем вообще - в мерина! Что ж удивительного в тех превращениях, через которые проходят другие персонажи романа: избитый еврей-сапожник оказывается Сталиным, несчастный председатель колхоза Голубев получает реальную власть, только попав в тюремную камеру, где от страха пытается следовать "блатным" правилам и воспринимается окружающими как всемогущий "пахан"; секретарша при НКВД Капа, с которой не спит только ленивый, оказывается Куртом, тайным агентом Канариса; редактор партийной газеты Ермолкин в момент скандальных похорон Миляги вдруг понимает, что он тоже лошадь, и, обезумев, тянется к вымени мамы-кобылы, за что и получает смертельный удар копытом по голове; превращения же скромной доярки Люшки Килиной в "видного общественного деятеля", только для кинохроники приближающейся к коровам, лейтенанта Филиппова в "агента Курта", а секретаря райкома Ревкина в организатора антикоммунистического заговора не менее "карнавальны", хотя и гораздо более типичны. Карнавальные "перевертыши" в романе Войновича целиком относятся к сфере власти. Парадоксальность его художественной концепции состоит в том, что карнавальной неустойчивостью в его изображении обладает именно официальная сталинская культура, тогда как классический карнавал, как известно, противопоставлен официальной серьезности. Это карнавал тоталитарного произвола, в котором народ по мере сил старается не принимать участия. Глубоко характерна сцена, когда редактор районной партийной газеты впервые при свете дня возвращается домой и попадает на барахолку "хитрый рынок" : Люди, которых видел Ермолкин сейчас, слишком уж оторвались от изображаемой в газетах прекрасной действительности. Они не были краснощеки и не пели веселых песен. Худые, калеченные, рваные с голодным и вороватым блеском в глазах, они торговали чем ни попадя: табаком, хлебом, кругами жмыха, собаками и кошками, старыми кальсонами, ржавыми гвоздями, курами, пшенной кашей в деревянных мисках и всяческой ерундой. Ермолкин получает предсказание на будущее от ученого попугая, ему предлагают купить "дуру" - т. Ошарашенный Ермолкин возмущенно отказывается: "Я коммунист! Однако реакция публики явно превосходит его ожидания: Трудно сказать со стороны, на что Ермолкин рассчитывал. Может, рассчитывал на то, что, услыхав, что он коммунист, весь "хитрый рынок" сбежится к нему, чтобы пожать ему руку или помазать голову его елеем, может, захотят брать с него пример, делать с него жизнь, подражать ему во всех начинаниях. Давить таких коммунистов надо! Услышав такие слова, Ермолкин даже пригнулся. Ему показалось, что сейчас сверкнет молния, грянет гром или, по крайней мере, раздастся милицейский свисток. Но не произошло ни того, ни другого, ни третьего. Травестирующее снижение, оплевывание, непочтительность к властям, площадное слово - все это черты карнавальной свободы, состояния, полностью отсутствующего в круговерти официальных развенчаний-увенчаний. Столкновение различных стилевых пластов: пародийно-цитатного, воспроизводящего поток сознания советского журналиста "делать с него жизнь, подражать во всех начинаниях", "решительный отпор этой враждебной вылазке", "погрязли в частнособственнических настроениях" , и максимально натуралистического передает еще одно важное отличие между народом на площади и официозным карнавалом. Все метаморфозы и перевертыши в официальном мире опираются на власть слова. Оговорка, опечатка, невинная фразочка типа "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день" сказанная по поводу начала войны , шутка вождя все может сыграть роковую роль. Ослышка "Чонкин со своей бандой" вместо "Чонкин со своей бабой" дает толчок для фантастических событий, в которые оказываются вовлечены тысячи людей. Деревенское прозвище "князь" и в самом деле превращает Чонкина в князя Голицына. Фантомность официозного мира, неустойчивость всего и вся как раз и объясняется тем, что он стоит не на земле, а на словах. Кстати, именно поэтому единственному последовательному врагу советской власти "латинскому шпиону" Запятаеву для того, чтобы нанести наибольший вред, "проникнув в партийно-советское руководство" необходимо прежде всего освоить невероятный советский язык "Ну, такие слова, как силисиский-комунисиский, я более или менее освоил и произносил бегло, но когда дело доходило до хыгемонии прилитырата, я потел, я вывихивал язык и плакал от бессилия". Что же касается народного мира, то он весь основан на жизни тела - на простых, не возвышенных, нормальных и естественных потребностях. О том же Чонкине один из представителей власти снисходительно думает: "Вот жил-был маленький человечек. Ничего от жизни не требовал, кроме куска хлеба, крыши над головой и бабы под боком. Впрочем, ничего плохого не делал". Но, по Войновичу, этого вполне достаточно для нормальной человеческой жизни - и именно этого люди, зависящие от карнавальной власти Слова, оказываются трагически лишены. Всякие попытки навязать или "внедрить" идеологическую доктрину в естественные процессы, как настойчиво доказывает Войнович, приводят к таким комическим результатам, как ПУКС "путь к социализму" -" гибрид помидоров и картофеля , над которым тщетно бьется мичуринец Гладышев, и его же изобретение, самогон на дерьме мотив, получающий продолжение и в других работах Войновича, и в особенности в антиутопии "Москва 2042". Сцена же на "хитром рынке", как и ряд других аналогичных эпизодов романа стихийное народное собрание по поводу начала войны, разогнанное властями, или же общедеревенская драка за скудные запасы сельпо как реакция на приказ о всеобщей мобилизации свидетельствуют о полной несовместимости "официозной" и "народной" Р6 альности, несмотря на то, что и там, и тут разворачивается своего рода бесконечный карнавал. Поэтому есть существенная разница между превращениями Чонкина и других персонажей романа. Все, кроме Чонкина и Нюры, стремятся как-то подстроиться под изменения внешних обстоятельств, мимикрировать, иными словами. Именно поэтому, кстати, через весь роман проходит иронический "дарвинистический" мотив: люди превращаются в лошадей, а трудившийся всю жизнь мерин переходит в человеческое состояние и даже умирает с заявлением о приеме в партию под подковой. Что же касается Чонкина, то изменяется отношение людей и власти к нему, он же сам никаким изменениям не подвержен. Характерно, что даже в тот момент, когда все уверены в том, что перед ними замаскированный князь Голицын, он нисколько не меняется: Роль князя ему явно не подходит - как был Чонкиным, так Чонкиным и остался. Маленький, щуплый, лопоухий, в старом красноармейском обмундировании, он сидит, раскрыв рот, и крутит во все стороны стриженой и шишковатой своей головой. А по бокам двое конвойных. Такие же лопоухие, кривоногие, любого из них посади на его место - ничего не изменится. Как отмечает канадская исследовательница Лора Бераха, Чонкин обладает особого рода неподвижностью и пассивностью, которая сближает его с фольклорными Иваном-дураком, Емелей-запечником, но в структуре художественного мира романа именно неспособность к мимикрии определяет уникальность и центральное положение этого характера: "В поведении "упорного дурака" есть некоторая двусмысленность: его отказ от изменений часто объясняется его неспособностью к изменениям, но в контексте марксистско-ленинского проекта перековки человеческой личности мудрость неученого и необучаемого дурака приобретает этическую силу. Кстати, именно иммунитетом по отношению к внешней - социальной - среде объясняется тот факт, что и Чонкин и Нюра до встречи друг с другом явно предпочитали общение с животными общению с людьми про Нюру даже распространился слух, что она "живет" со своим кабаном Борькой. По законам карнавальной логики, "дураки", стоящие на социальной лестнице ближе к скотине, чем к "хозяину природы", наделены человеческими качествами, которых не обнаруживается у более "высокоразвитых" существ: верностью, добросовестностью, преданностью друг другу, честностью. Однако роль Чонкина не ограничивается неучастием в социальном карнавале. Как и фольклорный дурак, он буквально выполняет данные ему инструкции, не умея сообразоваться с ситуацией. Ему сказали, что "часовой есть лицо неприкосновенное" и он со всей старательностью "берет в плен" полный состав районного НКВД и не без успеха сражается с целым полком. Неуместность чонкинских реакций вызывает череду комических последствий. Тут и выясняется, что преданный коммунист Миляга сам не видит никаких отличий между собой и вражиной-гестаповцем, доблестный генерал Дрынов блестяще демонстрирует способность "из всех возможных решений всегда выбирать самое глупое", арестованный Чонкиным Свинцов вдруг вспоминает о своей мужицкой сущности и сначала с наслаждением работает, убирая картошку, а потом - в конце романа - отпускает приговоренного к расстрелу Чонкина подобру-поздорову. Даже председатель колхоза Голубев - под косвенным влиянием Чонкина - бросает партбилет на стол партийного руководства и уходит спокойно ждать, когда его арестуют. Фольклористы утверждают, что "сказочный дурак может позволить себе игру в никчемность, может разрешить временно считать себя за дурака. Чонкин себя сильным не ощущает, но его силу чувствуют другие. Так, председатель колхоза после дружеской пьянки говорит Чонкину: "Ты, Ваня, человек очень умный, - пытаясь нашарить в темноте засов, говорил председатель заплетающимся языком. Тебе не рядовым быть, а ротой командовать. А то и батальоном". Его сила состоит именно в отсутствии способности приспосабливаться и участвовать в карнавальных метаморфозах фиктивного советского мира.
Гротеск в искусстве
- Литература Гротеска ~ Проза (Статья)
- Литература. 10 класс
- Что такое гротеск? Гротеск в литературе и других видах искусства
- Гротеск - примеры из литературы » Рустьюторс
- «Гротеск» – приём, которым пользуются избранные
Прием в литературе
- Особенности и происхождение
- Что такое гротеск? Гротеск в литературе и других видах искусства
- Гротеск в литературе
- Экскурсия на крупнейшие ЗАВОДЫ страны. КАК ЗАПИСАТЬСЯ?
- Гротеск в литературе. Виды и примеры гротеска (О литературе)
Ключевые слова
- Гротеск (жанр) | это... Что такое Гротеск (жанр)?
- Что такое гротеск
- Гротеск — что это такое (примеры в литературе)
- Гротеск - что это такое, определение термина в литературном словаре Эксмо
- Гротеск – что это такое в литературе, определение
«Гротеск» – приём, которым пользуются избранные
Имя русского теоретика в статье не называется, однако, опираясь на тексты латинских критиков гротеска Витрувия и Горация, а также на их ренессансных последователей Вазари, Альберти, Барбаро, Джилио , Джонатан Руссо утверждает, что во всех критических определениях гротеск отчетливо противостоит классическому стилю. Именно это позволяет прояснить саму идею гротеска: «логика антитезы» неизменно присутствует, пусть и неявно, в каждом из известных определений понятия. Например, у Вазари в трактате О живописи гротеск характеризуется как «категория вольной и потешной живописи», создатели которой «изобретают формы вне всяких правил» с. Таким образом, пишет Руссо, «необузданность вымысла и хаос» гротеска противостоят «правилам, установленному порядку и сообразности» классики.
Не это ли противопоставление «классического и гротескного канона», в основе которого — образ тела, является тезисом бахтинской монографии о Рабле? Изабель Ост, стараясь сблизить концепции Бахтина и Кайзера, достигает поставленной цели лишь путем приведения гротеска к общему «кайзеровскому» знаменателю. Например, нарушение биологической дифференциации видов, по ее мнению, либо создает «вселенную, заполненную химерами и дивными мечтами, либо порождает боязнь потерять мыслительные ориентиры» с.
В поисках теоретических опор она цитирует Лакана с его «зеркальным образом», Делёза с его «шизофреническим телесным языком» — и доходит до утверждения, заимствованного у последователя названных авторов Элтона Робертсона, что присущее гротеску нарушение телесного равновесия ставит под вопрос его способность порождать смысл 44. Перед лицом очевидного несоответствия этого прочтения бахтинской теории гротеска, Ост в конечном итоге вынуждена вернуться к отправному постулату своей статьи и развести «комический или карнавальный гротеск» и «трагический, кайзеровский». Первый отличает «необузданное буйство форм» и «триумф гиперболизма», тогда как основу второго составляет, по ее мнению, «разрушение и распад форм, когда под вторжением чужого собственное тело переходит в небытие или застывает в мертвой неподвижности» с.
Гротеск разрушает еще одну присущую трагическому симметрию: между аполлонийским и дионисийским началами, основополагающую для этого вида искусства. Причем разрушает в пользу бога глубин и экстаза Диониса, а не бога поверхности и гармонии Аполлона. Однако, отмечает Изабель Ост, будучи средством выражения чрезмерного, гротеск не выходит за рамки разумного, как дионисийское начало не является синонимом абсолютной иррациональности.
Его можно назвать «средством осознанного, разоблачающего разрушения» с. Эта интерпретация явно отвечает кайзеровскому прочтению гротеска, недаром автор подчеркивает, что в деформации, которой гротеск подвергает привычное, чувствуется «нечто чуждое, враждебное жизни и разрушительное для нее». Однако трудно согласиться с утверждением, что «для гротеска характерно, как в бахтинском, так и в кайзеровском его прочтении, размывание «я», потеря индивидуального сознания» и что он схож с жестокостью, воспеваемой «двумя последователями Диониса: Ницше и Арто» с.
Бахтин, насколько можно судить по опубликованным текстам, не связывал непосредственно тематику гротеска с дионисийским началом. В «Творчестве Франсуа Рабле» бог плодородия и вина упоминается лишь в связи с эпизодом о расправе над Пошеям 45 , но в самом десятистраничном анализе эпизода термин гротеск не встречается вовсе. Другие упоминания Диониса можно найти в ранних работах «Автор и герой в эстетической деятельности», «Записи лекций М.
Бахтина по истории русской литературы» , однако в связи с совершенно иной проблематикой. Касаясь другой характерной черты анализируемого явления, Изабель Ост интерпретирует его в кайзеровском духе: нарушение установленных границ между растительным, животным мирами и человеческим телом, по ее мнению, представляет собой «трансгрессию». Это одно из ключевых понятий постструктурализма, естественно, не употребляется Бахтиным, хотя он и говорит о том, что «гротескное тело не отграничено от остального мира, не замкнуто, не завершено, не готово, перерастает себя самого, выходит за свои пределы», оно «смешано с миром, смешано с животными, смешано с вещами» 46.
Мыслитель неоднократно подчеркивает, что материально-телесное начало в гротескном реализме «глубоко положительное», «универсальное и всенародное», «веселое и благостное» 47. В ряде замечаний Ост явно чувствуется, так и хочется сказать «подспудное», влияние Бахтина и его тезисов. Ее слова о том, что за притворной фривольностью и легкостью гротеск скрывает нечто существенно важное для понимания природы искусства в целом, а именно: реальность, где изображение не означает повторение, а становление доминирует над бытием, — напоминают положение ученого о том, что «подлинный гротеск менее всего статичен: он именно стремится захватить в своих образах само становление, рост, вечную незавершенность, неготовность бытия» с.
Не менее примечателен и тот факт, что оба авторитетных французских исследователя художественного гротеска вообще не упоминают Бахтина. Так, в главе «Демон смеха» у Андре Шастеля, где он размышляет над отношениями «безымянного орнамента» и комического в литературе и у Рабле в частности, нет ни слова о русском мыслителе. В результате, попытка дать объяснение сути гротеска через сравнение его графического и словесного воплощений сводится к нанизыванию синонимов: бурлеск, несуразность, буффонада, фатрази, макароническая поэзия, акрофоническая перестановка, — благо французский язык дает неограниченный простор для подобного упражнения.
То, что в библиографической рубрике «Интерпретации» историк указывает лишь работу Кайзера, неминуемо приводит к преобладанию романтического и модернистского его прочтений: автор вспоминает только о пугающей стороне явления, забывая о его жизнеутверждающем аспекте. Филипп Морель в своем объемном и прекрасно документированном исследовании художественного гротеска не упоминает ни Бахтина, ни Кайзера, сосредотачиваясь исключительно на живописи и отказываясь от каких-либо обобщений. Искать общее Некоторые из авторов брюссельского сборника призывают не фокусировать внимание на различиях теорий Кайзера и Бахтина, а искать между ними общее.
По мнению Филиппа Вельница, общим является то, что оба ученых интерпретируют гротеск как «форму выражения», некую эстетическую структуру. В то же время они не детализируют как именно осуществляется это » выражение»: в первом случае «демонического ОНО», во втором «народного смеха» 48. Но наиболее последовательно проводит сравнение двух теорий Лоран Ван Эйнде в статье «Эстетика гротеска и воображаемая организация общества».
Автор предлагает рассматривать гротеск с опорой на негативную эстетику, которая признает в художественном произведении самостоятельную силу, сопротивляющуюся любой редукции познания и истины, а потому проявляющейся в категориях отличного, нерешенного и незавершенного в противовес диалектической в том числе гегельянской и марксистской модели с. Его интерпретация, уточняет Ван Эйнде, не имеет ничего общего с постмодернистской эстетикой Дерриды или Лиотара, но близка Франкфуртской школе и работам Адорно. Именно теория последнего раскрывает амбивалентность гротеска с его двумя измерениями: «радикальным отрицанием единого подхода к познанию действительности» и «утопическим динамизмом».
Далее, опираясь на Стайгера и Бинсвангера, Ван Эйнде предлагает рассматривать гротеск как «динамичный жанр», в котором эстетическая и антропологическая составляющие неразрывно связаны, что превращает его в особо выразительное средство литературы. Главный ее герой — типичный пример нарушения «антропологического равновесия». Вертикаль у него явно доминирует над горизонталью, высокомерие и гипертрофированное чувство справедливости приводят его к попранию законов и основ человеческого общежития, к совершению ужасающих преступлений.
Возомнив себя судьей мира сего и представителем на земле Архангела Михаила, Кольхаас уже не видит себе равных. Только призыв Лютера способен вернуть героя с небес на землю, на «горизонтальную ось», убедить его предстать перед людским судом, отказавшись от вершения собственного правосудия. Однако курфюст Саксонский, как известно, не сдержит обещаний: Кольхаас будет схвачен, ему откажут в справедливом разбирательстве.
Глубина трагического падения окажется под стать высокомерию героя, главной причине его злоключений. Гротеск, продолжает Лоран Ван Эйнде, как никакая иная категория дает ключ к интерпретации новеллы Клейста. Но при одном условии: не редуцировать присущую этому понятию амбивалентность.
Для этого необходимо отвлечься от различий, которые критики находят в теориях Бахтина и Кайзера. По мнению Ван Эйнде, следует признать, что возрождающий аспект гротеска то, что Бахтин называет «гротескным реализмом» и присущее ему искажение форм «трагический гротеск», по Кайзеру обладают равной силой. Амбивалентность следует искать не внутри карнавальной модели Бахтина, а в напряжении между двумя типами гротеска, при всех отличиях перекликающимися друг с другом, как лицо и изнанка с.
Разрушительный потенциал гротеска открывает путь к возрождению: затеянный Кольхаасом кровавый праздник в конечном итоге возвращает общество, погрязшее в войне всех против всех, в рамки закона и долга. Главное различие между теориями двух ученых сводится к корпусу, продолжает Лоран Ван Эйнде. Для Бахтина именно средневековый и ренессансный карнавал является историческим, антропологическим и культурным первоисточником гротескного стиля в литературе.
Благодаря возрождающей силе гротеска отрицание существующих форм неокончательно; через категорию снижения материально-телесный низ оказывается связанным со временем и становлением. Гротеск по-своему воплощает это становление, провозглашая свободу по отношению к существующим общепризнанным формам, разрушая и искажая их. Романтики и с ними Кайзер недооценивают возрождающее начало гротеска, в этом состоит главное возражение им Бахтина.
О пределах бахтинской герменевтики Завершает сборник статья молодого бельгийского филолога Стефани Ванастен «О пределах бахтинской герменевтики на примере «Печали Бельгии» Хюго Клауса и «Широкого поля» Гюнтера Грасса. Гротескная граница разделов микро- и макроструктуры». Не исключено, что составители сборника поставили ее в конец, расценив именно как общетеоретическое заключение.
Темы нашего обзора статья касается непосредственно, так как единственная посвящена исключительно бахтинской теории гротеска. С первой же строки автор заявляет, что в ее задачу не входит кропотливое обобщение всего написанного по теме за последние десятилетия, этим занимается Бахтинский центр в Шеффилде. Ее цель: опираясь на англо- немецко- и фламандскоязычные работы о формальных аспектах гротеска, «подвергнуть критическому анализу бахтинскую концепцию» с.
Многие сцены в романах Клауса и Грасса не раз удостаивались у критиков эпитета «гротескный», причем речь шла о комическом гротеске, что неизбежно приводило этих критиков к цитированию книги Бахтина о Рабле. Но можно ли говорить именно о «концепции гротеска», то есть о построении, применимом к литературе любой эпохи? Применять бахтинскую теорию гротеска к современному роману, убеждена Стефани Ванастен, означает абстрагироваться от наиболее кричащей ее апории: исторической привязки к периоду Средневековья и Возрождения.
Построения Бахтина крайне тесно связаны с раблезианским корпусом, что доказывают его неоднократные утверждения о вырождении гротеска и прежде всего его материально-телесного начала уже с Сервантеса. Ученый настолько увлечен вызываемым карнавальным ритуалом «эффектом ниспровержения и разрыва», что ищет модель, которая бы отражала именно этот аспект 49. Стефани Ванастен соглашается с широко распространенным мнением, согласно которому Бахтин, исходя из личного опыта, заложил в свою интерпретацию гротеска изначальный антагонизм по отошению к любой официальности.
Дихотомическое видение гротеска опять-таки диктует выбор эпохи Рабле как наиболее богатой антагонизмами и подталкивает мыслителя к тому, чтобы представить свою теорию как «непреодолимую пропасть» между феодальным классовым обществом и формами народной неофициальной культуры. Убежденный, что заново открыл суть гротеска, Бахтин намерен при этом сделать из него общетеоретическое понятие, так как существующая литература лишена «теоретического духа». По мнению Стефани Ванастен, ключ к противоречию в аргументации ученого, к его «методологическому парахронизму» заключается в том, что, защищая точную временную укорененность гротеска, он при этом занят обобщающим и всеподчиняющим осмыслением образов и форм народной культуры.
Сила и слабость концепции Бахтина, считает исследовательница, в том, что он захотел «собрать разрозненные до того элементы определения понятия», но при этом «догматически объединил их в единое и последовательное «видение мира»» с. Попытка приложить «бахтинскую герменевтику» к романам Клауса и Грасса воскрешает бушевавшую не раз полемику о спорности концепции народной смеховой культуры, на основе которой выстраивается понятие гротеска. Оно как через фильтр проходит через изобретенное мыслителем понятие «карнавальности» вспомним: «Эту эстетическую концепцию мы будем называть — пока условно — гротескным реализмом» 50.
Как и карнавализация, народная культура оказывается идиосинкразической конструкцией, опровергнутой со временем целым рядом исследователей Средневековья 51. Подобные злоупотребления в толковании, продолжает Стефани Ванастен, вызваны в немалой степени терминологическим экивоком, который поддерживает сам Бахтин. Он не прочерчивает до конца границы между понятиями «гротескный реализм», «народная культура», «карнавал» и «смех», нередко подменяя в своей аргументации одни термины другими 52.
Тем не менее установление прочной связи между гротескной образностью и многовековой смеховой традицией является важным вкладом русского ученого в теорию гротеска, считает Стефани Ванастен. Романы Клауса и Грасса, безусловно, примыкают к этой традиции, хотя звучащий в них смех уже не раблезианский, а редуцированный. Но произведения этих писателей не имеют ничего общего с явно марксистским тезисом о всеобщности карнавала, об установлении им равенства и царства фамильярной вольности, отмечает бельгийский критик.
Свойственные народной культуре коллективность и универсальность — единственный бахтинский критерий гротеска, который трудно отыскать как в «Печали Бельгии», так и в «Широком поле». Так, в сборнике «Феноменология смеха: карикатура, пародия, гротеск в современной культуре» из более чем пятнадцати статей лишь одна ставит целью нащупать специфику театрального гротеска современной России 53. Большинство же авторов оперируют термином «по умолчанию», исходя, видимо, из убеждения о существовании общепринятого, всеми давно разделяемого определения 54.
С этим трудно согласиться. Один из первых теоретических сборников на французском языке, напечатанный по материалам состоявшегося в 1993 году коллоквиума, назывался «В поисках гротеска» 55. Шестнадцать лет спустя, несмотря на значительные успехи в «гротесковедении», автор новейшей российской диссертации по теме по-прежнему считает, что «теория гротеска еще не вполне завершена» 56.
Именно поэтому попытка бельгийских и французских филологов перекинуть мостик между двумя значениями термина и стоящими за ними разнородными реалиями кажется нам особенно ценной. Не менее ценно их желание подвергнуть остранению привычные определения гротеска, чтобы извлечь из них новый смысл и — как знать — сделать шаг к созданию «окончательного, четко структурированного определения» с. Лион, Франция См.
На некоторых из фигурирующих в нем работ мы остановимся подробнее. Thеorie, gеnеalogie, figures. Bruxelles: Facultе universitaires Saint-Louis, 2004.
В сборнике представлены материалы коллоквиума, который прошел в Брюсселе 8 и 9 мая 2003 года при участии франкоязычных специалистов Университетских факультетов Сен-Луи и Католического университета Лёвена. В дальнейшем все сноски на это издание даются в тексте с указанием страницы. Paris: Honorе Champion, 2004; Bonhomme B.
La mort grotesque chez Jean Giono. Paris: Librairie Nizet, 1995; Pache R. Presse Universitaire du Septentrion, 2003.
А также тематические номера журналов: «Le Rire au corps. Grotesque et caricature». Brill, 1969.
Это фундаментальное исследование, оснащенное подробными тематическими указателями и 114-ю фотографиями гротесков «Золотого дома» и других итальянских и европейских памятников Возрождения, остается незаменимым пособием для каждого, кто интересуется историей гротеска в живописи. Paris: Flammarion, 2001. Дакос: Dacos N.
La dеcouverte de la Domus Aurea. La grottesque. Essai sur «un ornement sans nom».
Paris: Editions Le Promeneur, 1988.
Гротеск Grotesque, Grottoesque — тип художественного образа, являющегося контрастным смешением реальности и выдумки [3]. Гротескные образы наиболее распространены в настенных росписях Древнего Рима и Европы периода 14—17 веков. Как правило, на этих росписях изображался узор, являющейся загадочной помесью растительного мира с миром животным: звери, чьи тела переходят в виноградную лозу, человеческая голова с прорастающими ветками, человеческие фигуры со склизкими щупальцами вместо привычных конечностей. Выражение «гротеск» фр.
Grotesque возникло в 15-м веке в Риме. Археологическая группа выполняла поиски в старинных пещерах под Римом и случайно натолкнулась на недостроенные помещение с богатой, но крайне необычно росписью на стенах, в мотивах которых использовались выдуманные гибриды животных и растений. Впоследствии выяснилось, что обнаруженные помещения являются недостроенным дворцом «Золотой дом Нерона». До этого считалось, что дворец был утерян во время пожара, случившегося в период 70—90-х годов нашей эры. В общем смысле — гротеску в искусстве свойственны видовые гибриды и метаморфозы.
Химера, являющаяся двухголовой помесью льва и козла, со змеёй вместо хвоста — гротеск. Описанные в произведениях Г. Лавкрафта гибриды людей и морских монстров тоже являются гротеском. Монструозные мифические создания вроде драконов не относятся к гротеску, так как не являются гибридом [4]. Обзоров, посвящённых гротескам, не так уж много.
Наиболее полным является труд А. Все приведенные А. Замперини примеры касаются творчества В. Бренны и Ч. Весьма интересна диссертация А.
История гротеска берет свое начало в античной культуре. До наших дней сохранились немногочисленные уникальные образцы причудливых росписей домов знати Древнего Рима, обнаруженные в ходе археологических раскопок. После падения Римской империи в V веке искусство гротеска было утрачено на тысячу лет. Только в 1481 году группа итальянских художников, приглашенных папой Сикстом IV для росписи храмов в Ватикане, случайно обнаружила в ходе строительства церкви руины дворца римского императора Нерона. На отдельных участках стен сохранились причудливые орнаменты, вызвавшие живой интерес среди художников [4].
Найденные гротески вдохновили многих выдающихся мастеров Ренессанса на создание оригинальных фресок с элементами гибридных художественных образов. На начало XVI века гротеск применялся в элементах росписи ватиканских галерей, данный прием использовал Рафаэль Санти и его ученики и последователи. Затем данному приему обучились флорентийские мастера, которые научились делать шпалеры, а потом и знаменитую керамическую майолику с незатейливыми неповторимыми орнаментами. До конца XVI века сфера применения гротеска распространилась на другие виды искусства: — гравюры; — книжные иллюстрации; — гончарное ремесло. Использование гротеска в живописных и архитектурных творческих направлениях было очень популярным в данное время и его использование продолжалось почти до середины XIX века.
А затем в ХХ веке гротескные мотивы в произведениях изобразительного искусства отчетливо проявились в сюрреализме и экспрессионизме [6].
В них проявляется универсальный характер орнамента, применяемого в живописи, в ювелирном искусстве, творчестве камнерезов, стеклодувов, скульпторов. Находки при раскопках терм Тита, когда обнаружились незнакомые виды римского живописного орнамента, породили термин — гротеск от ит. Они покорили художников Возрождения удивительно богатой игрой форм и образов людей, флоры и фауны. Гротеск, парадоксальный и экстравагантный, фантастический и реальный, органично вписался в ту свободу художественных форм, которая отличает искусство европейского Возрождения. Гротеск очень подвижен, хорошо сгармонирован в композиционных средствах, тектоничен в архитектуре и в то же время легок, изящен во внутреннем развитии. Рисунок его симметричен, логичен, декоративно уравновешен, динамически оживлен и изящен. Отвечая в определенной мере барочным тенденциям, гротеск стал очень популярен в стиле рококо. Его причудливая игра стала одним из средств живописи, и эта традиция продолжалась в ряде случаев до XIX в. Кошаев, Декоративно-прикладное искусство.
Этапы развития. Учебное пособие для вузов, 2014 Наконец, еще один аспект. Сам текст романа Маринетти существует на двух уровнях: рациональный строй роман логически выстроен, его образы прозрачны и легко читаемы и по-восточному пышная, избыточная орнаментальная игра — метафоры, аллегории, гротеск, усложненная вязь слов. Текст романа мерцает между полюсами — отчетливого манифестантного послания и самоценной словесной ткани, изысканной плоти самого письма. Изощренная чувственность и эротизм присутствуют в романе не только на сюжетном уровне, но и в самой словесной материи. Конечно, многое в этом эротизме письма связано с эстетикой символизма, с вычурным и эпатажным стилем декаданса, послужившими отправной точкой для многих футуристов. Некоторые ключевые для футуризма концепции были последовательным развитием идей символистов. Например, идеи о «живописи звуков, шумов и запахов» или о создании произведения, сплавляющего в новый синтетический язык различные ощущения, «порожденные звуками, шумами, запахами и всеми неизвестными формами»[14]. Цветовые аранжировки звуков — постоянный мотив романа Маринетти «фиолетовые ароматы, едкие зловония и красные крики матросов», «лиловое рычание быков», «летучая, желтая душа города», «желтые крики», «терпкие звуки», «желтый экстаз», «фиолетовый крик муэдзина» и т. Даже преимущественная цветовая гамма лиловый, фиолетовый и желтый в этой «живописи звуков» отсылает к излюбленным «декадентским» сочетаниям красок.
Филиппо Томмазо Маринетти, Футурист Мафарка. Африканский роман, 1909 Такое вступление, наверное, настроит читателя на романтический лад и от книги будут ждать невероятных приключений или сражений с преступниками, — героики милицейских будней. Ничего этого здесь нет. Автор — человек неординарный и не вписывается в литературную «милицейскую форму» в традиционном представлении. Он — не бытовой беллетрист, а, скорее, мифолог и писатель склада Андрея Белого. Милиция для него лишь среда, его герои живут более по литературным законам, нежели реальным. Милицейская тема для Вячеслава Овсянникова — не удобное зеркало для «отображения действительности», а благоприятный материал для гротескного осмысления жизни. Хотя в интереснейших реальных деталях его прозы много правды, нельзя принимать весь этот страшный будничный быт за полностью достоверные копии. Это — сгустки абсурда, гротеска, метафор, которыми оперирует автор. Вячеслав Овсянников, Тот день.
Книга прозы, 2015 Связанные понятия продолжение Жанр от фр. В эстетике комическое считается логическим коррелятом трагического. Говоря иначе, пародия — это «произведение-насмешка» по мотивам уже существующего известного произведения. Пародии могут создаваться в различных жанрах и направлениях искусства, в том числе литературе в прозе и поэзии... Термин принадлежит Аристотелю и связан с его пониманием искусства как подражания жизни. Метафора Аристотеля, в сущности, почти неотличима от гиперболы преувеличения , от синекдохи, от простого сравнения или олицетворения и уподобления... Свойственен авангардному, и отчасти модернистскому искусству, однако относится «к внеэстетическим и тем более к внехудожественным реакциям». Основана на резком преувеличении гротеск , окарикатуривании действий, явлений, черт характера персонажа, благодаря чему создаётся сатирический эффект. Термин имеет также значение «комическое представление, сценка, построенная на приёмах народного, площадного театра».
Хотя в интереснейших реальных деталях его прозы много правды, нельзя принимать весь этот страшный будничный быт за полностью достоверные копии.
Это — сгустки абсурда, гротеска, метафор, которыми оперирует автор. Вячеслав Овсянников, Тот день. Книга прозы, 2015 Связанные понятия продолжение Жанр от фр. В эстетике комическое считается логическим коррелятом трагического. Говоря иначе, пародия — это «произведение-насмешка» по мотивам уже существующего известного произведения. Пародии могут создаваться в различных жанрах и направлениях искусства, в том числе литературе в прозе и поэзии... Термин принадлежит Аристотелю и связан с его пониманием искусства как подражания жизни. Метафора Аристотеля, в сущности, почти неотличима от гиперболы преувеличения , от синекдохи, от простого сравнения или олицетворения и уподобления... Свойственен авангардному, и отчасти модернистскому искусству, однако относится «к внеэстетическим и тем более к внехудожественным реакциям». Основана на резком преувеличении гротеск , окарикатуривании действий, явлений, черт характера персонажа, благодаря чему создаётся сатирический эффект.
Термин имеет также значение «комическое представление, сценка, построенная на приёмах народного, площадного театра». Материалом при формулировке аналогии или намёка, образующего аллюзию, часто служит общеизвестное историческое высказывание, какая-либо крылатая фраза или цитата из классической поэзии. Одним из главных методов реминисценции по определению — воспоминания является аллюзия и ретроспекция рефлексирующего сознания. Комизм бурлеска строится на том, что серьёзное содержание выражается несоответствующими ему образами и стилистическими средствами, а «возвышенные герои» классической античной либо классицистической реже — средневековой литературы оказываются как бы «переодетыми» в шутовское чуждое им одеяние. Настроение, при котором все внешние впечатления действуют преимущественно на чувство, а не на разум и мысли. Это предрасположенность, эмоционально-ценностная ориентация на проявление таких чувств как: восторженность, умиление, растроганность и сопереживание по поводу, не вызывающему сильной эмоциональной реакции у окружающих. В крайнем проявлении — слезливость, чрезмерная и приторная чувствительность... Травести от итал. Смотря по роду поэзии, травести может быть эпической, лирической и драматической. Сюжет — основа формы произведения.
Пасторалью может называться... Литература абсурда от лат. Шарж фр. Монолог от др. Иносказание — выражение, заключающее в себе скрытый смысл; употребляется, как литературный приём. Иногда используется как антоним понятия «красота». Театр абсурда , или драма абсурда, — абсурдистское направление в западноевропейской драматургии и театре, возникшее в середине XX века. Часть литературы абсурда. Термин зачастую неправомерно отождествляют с термином «вид литературы». Сюрреализм от фр.
Отличается использованием аллюзий и парадоксальных сочетаний форм. Считается, что сюрреализм развивался более сорока лет, до появления новых течений 1960-х годов. В дальнейшем приводит к божественному возмездию — немезису др. Чаще всего анекдоту свойственно неожиданное смысловое разрешение в самом конце, которое и рождает смех. Это может быть игра слов или ассоциации, требующие дополнительных знаний: социальных, литературных, исторических, географических и т. Тематика анекдотов охватывает практически все сферы человеческой... В литературе диалог — органический признак драматических...
Гротеск — психология
Определение гротеска в литературе, примеры гротеска и значение термина гротескный. Гротеск — способ художественного формообразования, жанр в искусстве, в котором комически или трагикомически обобщаются и заостряются жизненные отношения посредством. Гротеск (от французского grotesque, итальянского grottesco— причудливый) — художественный прием, сочетание контрастного, фантастического с реальным. Широко используется в сатирических целях. Предлагаем разобраться, что означает понятие гротеск в литературе, каковы его отличительные черты и лексическое значение, рассмотрим примеры в статье. Гротеск в литературе — одна из разновидностей комического приёма, которая сочетает в фантастической форме ужасное и смешное, безобразное и возвышенное, а также сближает далёкое, сочетает несочетаемое, переплетает нереальное с реальным, настоящее с будущим. Как и гипербола, гротеск в литературе используется часто, встречается в мифах, сказках и легендах.