Новости короткие рассказы бунина

Многими Бунин воспринимается исключительно как писатель-реалист, мастер жизненных зарисовок, а также тонкий изобразитель лирических состояний. В рассказе Бунин даёт описание природы. Читать онлайн бесплатно и без регистрации полностью (целиком) все книги автора Иван Бунин на сайте электронной библиотеки «LibKing». Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости.

Список рассказов Бунина

С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. Рассказы Бунина отличаются увлекательной манерой письма и особенными сюжетами, будоражащими воображение. Несмотря на это, произведения Бунина получили всемирное признание и стали классикой. «За строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер» Бунин — первым из русских литераторов — получил Нобелевскую премию. Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. Иван Алексеевич Бунин (1870-1953) был известным русским писателем и поэтом.

Иван Бунин — стихи

Короткие рассказы бунина о любви. Россия В 1927-1930 годах Бунин обратился к жанру короткого рассказа ("Слон", "Телячья головка", "Петухи" и др.).
И. А. Бунин. Рассказы В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина – рассказ «Несрочная весна».

Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)

Бунин Иван Алексеевич Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа).
Иван Бунин - бесплатно читать книги онлайн Режиссер Никита Михалков приступает к работе над новым фильмом, который будет основан на произведениях Ивана Бунина, сообщает РИА Новости.
Из рассказов бунина Бунин сборник рассказов. Тема любви в цикле рассказов и а Бунина темные аллеи.
Краткие содержания произведений И. А. Бунина Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением.

Иван Алексеевич Бунин (1870–1953)

Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. По воспоминаниям Бунина, его рассказ и появился на свет в результате перечитывания им данного стихотворения Николая Огарёва, ставшего автором " Обыкновенной повести" в 29 лет. Сборник Тёмные аллеи состоит из 37 рассказов, объединённых темой любви и заканчивающие в большинстве случаев трагически. Перу Бунина принадлежит лишь четыре больших произведения: повести «Деревня», «Суходол» и «Митина любовь», а также роман «Жизнь Арсеньева» (после его выхода писателю была присуждена Нобелевская премия). Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением.

Вечер короткого рассказа

Это знаменитое раскольничье? Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями... Рипиды, трикирии! Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег...

Да нет, вы этого не понимаете! Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор. Только не шибко, Федор, — правда? И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна... Я засмеялся: — Опять в обитель?

В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву. Как же вы не знаете?

И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский! Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил: — Извините, господин, курить у нас нельзя... И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой: — К блинам что прикажете?

Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке[ 39 ]... И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах: — Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся к ней в естестве человеческом, зело прекрасном... Она, не слушая, продолжала: — Так испытывал ее Бог. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа.

И облеклись, такожде единовременно в монашеское одеяние... И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани: — Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньше десяти. Завтра «капустник» Художественного театра. И все-таки хочу поехать. Я мысленно покачал головой, — все причуды, московские причуды! Я захлопнул дверь прихожей, — звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел — она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки. На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов[ 42 ], поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом: — Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!

И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня: — А это что за красавец? Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность[ 43 ], поспешно пробормотал: — Дозвольте пригласить на полечку Транблан... И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом: Пойдем, пойдем поскорее С тобой польку танцевать! В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно: — Конечно, красив. Качалов правду сказал... Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — «какой-то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала: — Какой древний звук, — что-то жестяное и чугунное.

И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву... Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала: — Отпустите его... Пораженный, — никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, — я растерянно сказал: — Федор, я вернусь пешком... И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье...

В качестве кульминации выступает небольшая газетная заметка, из которой главный герой узнает о гибели своей возлюбленной. Анализ рассказов Бунина о любви демонстрирует особенный бунинский почерк. Поэтичный художественный стиль, с помощью которого автор передает эмоции влюбленных, контрастирует с сухим газетным слогом, которым сообщается о смерти героини этого рассказа. Подобный прием встречается и в прочих произведениях Бунина. Мотивы разлуки и смерти «Темные и мрачные аллеи» хранит в себе любовь в рассказах Бунина. Кратко об этих произведениях в этом духе выразился сам автор. Отсюда и название знаменитого цикла. Жизнь героев Ивана Бунина обретает значение лишь с приходом глубокого чувства. Но любовь в его произведениях имеет быстротечный и трагический характер. Как правило, отношения между мужчиной и женщиной заканчиваются смертью или разлукой. Такой пессимистический взгляд обусловлен личной трагедией автора, вынужденного многие годы пребывать в одиночестве, за рубежом. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. От издателя Как часто мы слышим и произносим слово «любовь»… На протяжении многих веков поэты, писатели, философы и самые обычные люди пытались найти определение этому чувству, описать его. Но до сих пор так никто и не смог ответить на вопрос: что такое любовь? Наверное потому, что это чувство многогранно и противоречиво: оно может возвысить, но может и низвергнуть на самое дно, может подарить крылья, а может лишить желания жить, может заставить совершить прекрасные безрассудные поступки и толкнуть человека на подлость и предательство. В Библии говорится: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Не каждый может разглядеть ее в каждодневной суете и далеко не каждый найдет в себе силы на такую любовь, которая дарит не только радость, но и причиняет боль, а иногда и убивает, ведь многие великие истории любви в литературе трагичны. В нашу книгу включены прозаические произведения ярчайших представителей Серебряного века отечественной литературы — И. Бунина, А. Куприна и А. Чехова, посвятивших свои лучшие творения этому чувству — мучительной первой любви; любви внезапной, поражающей, как молния; любви, что становится смыслом всей жизни и дарует величайшее счастье, а иногда делается настоящим наваждением и мукой. Наш выбор не случайно пал на этих трех великих писателей. Тема взаимоотношений между мужчиной и женщиной занимает в их творчестве едва ли не самое главное место. Перед вами пронзительные истории любви, написанные непревзойденным языком классики и нашедшие свое выражение в короткой литературной форме — форме рассказа. В произведениях Ивана Бунина любовь всегда трагична, она одухотворяется в своей краткости и обреченности и, достигнув пика, заканчивается разлукой, а зачастую и смертью одного из главных героев, как в «Митиной любви» и «Солнечном ударе». Любовь рассматривалась писателем как возносящая «в бесконечную высь ценность человеческой личности», дарующая равно «нежное целомудренное благоухание» и «трепет опьянения» чистой страстью. Сюжет рассказа «Леночка», напротив, узнаваем и поэтому так близок многим. Герои, влюбленные друг в друга в юности, случайно встречаются много лет спустя и понимают, что их чистая и искренняя юношеская любовь, возможно, была самым главным, самым настоящим и прекрасным, что случилось в их жизни. Истории, рассказанные Антоном Чеховым, так же окрашены тоской по настоящему и несбывшемуся чувству. Писатель считал, что «любовь — это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь». Любовь в его знаменитом рассказе «Дама с собачкой» имеет привкус горечи от невозможности двух любящих людей обрести счастье. Герои, встретив настоящую любовь уже в зрелом возрасте, понимают, как пуста и бессмысленна их жизнь, и досадуют на жестокость судьбы, которая сыграла с ними злую шутку: подарила любовь слишком поздно, когда у каждого есть уже семья, груз безрадостной личной жизни, тщетности надежд на лучшее. А в рассказе «Ариадна» любовь — это способ манипулирования одного человека другим. Героиня, красивая, но такая холодная, ведет с влюбленным в нее мужчиной жестокую игру, то отталкивая, то даря ему надежду, превращая его в несчастную марионетку. Насладитесь лучшими историями любви, вышедшими из-под пера русских классиков, они посвящены прекрасному и неоднозначному чувству, без которого наша жизнь лишена всякого смысла! Москворецкий мост фрагмент. Так, по крайней мере, казалось ему. Они с Катей шли в двенадцатом часу утра вверх по Тверскому бульвару. Зима внезапно уступила весне, на солнце было почти жарко. Как будто правда прилетели жаворонки и принесли с собой тепло, радость. Все было мокро, все таяло, с домов капали капели, дворники скалывали лед с тротуаров, сбрасывали липкий снег с крыш, всюду было многолюдно, оживленно. Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно-синеющим небом. Вдали с благостной задумчивостью высился Пушкин, сиял Страстной монастырь. Но лучше всего было то, что Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку и снизу заглядывала в лицо ему, счастливому даже как будто чуть-чуть высокомерно, шагавшему так широко, что она едва поспевала за ним. Возле Пушкина она неожиданно сказала: — Как ты смешно, с какой-то милой мальчишеской неловкостью растягиваешь свой большой рот, когда смеешься. Не обижайся, за эту-то улыбку я и люблю тебя. Да вот еще за твои византийские глаза… Стараясь не улыбаться, пересиливая и тайное довольство и легкую обиду, Митя дружелюбно ответил, глядя на памятник, теперь уже высоко поднявшийся перед ними: — Что до мальчишества, то в этом отношении мы, кажется, недалеко ушли друг от друга. А на византийца я похож так же, как ты на китайскую императрицу. Вы все просто помешались на этих Византиях, Возрождениях… Не понимаю я твоей матери! И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день! Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный? Вообще, многое даже и в этот день было неприятно и больно. Неприятна была шутка насчет мальчишеской неловкости: подобные шутки он слышал от Кати уже не в первый раз, и они были не случайны, — Катя нередко проявляла себя то в том, то в другом более взрослой, чем он, нередко и невольно, то есть вполне естественно выказывала свое превосходство над ним, и он с болью воспринимал это как признак ее какой-то тайной порочной опытности. Неприятно было «все-таки» «ты все-таки для меня лучше всех» и то, что это было сказано почему-то внезапно пониженным голосом, особенно же неприятны были стихи, их манерное чтение. Однако даже стихи и это чтение, то есть то самое, что больше всего напоминало Мите среду, отнимавшую у него Катю, остро возбуждавшую его ненависть и ревность, он перенес сравнительно легко в этот счастливый день девятого марта, его последний счастливый день в Москве, как часто казалось ему потом. В этот день, на возвратном пути с Кузнецкого моста, где Катя купила у Циммермана несколько вещей Скрябина, она между прочим заговорила о его, Митиной, маме и сказала, смеясь: — Ты не можешь себе представить, как я заранее боюсь ее! Почему-то ни разу за все время их любви не касались они вопроса о будущем, о том, чем их любовь кончится. И вот вдруг Катя заговорила о его маме, и заговорила так, точно само собой подразумевалось, что мама — ее будущая свекровь. II Потом все шло как будто по-прежнему. Митя провожал Катю в студию Художественного театра, на концерты, на литературные вечера или сидел у нее на Кисловке и засиживался до двух часов ночи, пользуясь странной свободой, которую давала ей ее мать, всегда курящая, всегда нарумяненная дама с малиновыми волосами, милая, добрая женщина давно жившая отдельно от мужа, у которого была вторая семья. Забегала и Катя к Мите, в его студенческие номера на Молчановке, и свидания их, как и прежде, почти сплошь протекали в тяжком дурмане поцелуев. Но Мите упорно казалось, что внезапно началось что-то страшное, что что-то изменилось, стало меняться в Кате. Быстро пролетело то незабвенное легкое время, когда они только что встретились, когда они, едва познакомившись, вдруг почувствовали, что им всего интереснее говорить и хоть с утра до вечера только друг с другом, — когда Митя столь неожиданно оказался в том сказочном мире любви, которого он втайне ждал с детства, с отрочества. Этим временем был декабрь, — морозный, погожий, день за днем украшавший Москву густым инеем и мутно-красным шаром низкого солнца. Январь, февраль закружили Митину любовь в вихре непрерывного счастья, уже как бы осуществленного или, по крайней мере, вот-вот готового осуществиться. Но уже и тогда что-то стало и все чаще и чаще смущать, отравлять это счастье. Уже и тогда нередко казалось, что как будто есть две Кати: одна та, которой с первой минуты своего знакомства с ней стал настойчиво желать, требовать Митя, а другая — подлинная, обыкновенная, мучительно не совпадавшая с первой. И все же ничего подобного теперешнему не испытывал Митя тогда. Все можно было объяснить. Начались весенние женские заботы, покупки, заказы, бесконечные переделки то того, то другого, и Кате действительно приходилось часто бывать с матерью у портних: кроме того, у нее впереди был экзамен в той частной театральной школе, где училась она. Вполне естественной поэтому могла быть ее озабоченность, рассеянность. И так Митя поминутно и утешал себя. Но утешения не помогали — то, что говорило мнительное сердце вопреки им, было сильнее и подтверждалось все очевиднее: внутренняя невнимательность Кати к нему все росла, а вместе с тем росла и его мнительность, его ревность. Директор театральной школы кружил Кате голову похвалами, и она не могла удержаться, рассказывала Мите об этих похвалах. Директор сказал ей: «Ты гордость моей школы», — он всем своим ученицам говорил «ты» — и, помимо общих занятий, стал заниматься с ней потом еще и отдельно, чтобы блеснуть ею на экзаменах особенно. Было уж известно, что он развращал учениц, каждое лето увозил какую-нибудь с собой на Кавказ, в Финляндию, за границу. И Мите стало приходить в голову, что теперь директор имеет виды на Катю, которая, хотя и не виновата в этом, все-таки, вероятно, это чувствует, понимает и потому уже как бы находится с ним в мерзких, преступных отношениях. И мысль эта мучила тем более, что слишком очевидно было уменьшение внимания Кати. Казалось, что вообще что-то стало отвлекать ее от него. Он не мог спокойно думать о директоре. Но что директор! Казалось, что вообще над Катиной любовью стали преобладать какие-то другие интересы. К кому, к чему? Митя не знал, он ревновал Катю ко всем, ко всему, главное, к тому общему, им воображаемому, чем втайне от него уже будто бы начала жить она. Ему казалось, что ее непреоборимо тянет куда-то прочь от него и, может быть, к чему-то такому, о чем даже и помыслить страшно. Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери: — Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою. И из вас выйдет совершенный Отелло. Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж! Мать возразила: — А я не представляю себе любви без ревности. Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит. Значит, меня не любят, если мне не верят, — сказала она, нарочно не глядя на Митю. Я даже это где-то читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где сам Бог называется ревнителем и мстителем… Что до Митиной любви, то она теперь почти всецело выражалась только в ревности. И ревность эта была не простая, а какая-то, как ему казалось, особенная. Они с Катей еще не переступили последней черты близости, хотя позволяли себе в те часы, когда оставались одни, слишком многое. И теперь, в эти часы, Катя бывала еще страстнее, чем прежде. Но теперь и это стало казаться подозрительным и возбуждало порою ужасное чувство. Все чувства, из которых состояла его ревность, были ужасны, но среди них было одно, которое было ужаснее всех и которое Митя никак не умел, не мог определить и даже понять. Оно заключалось в том, что те проявления страсти, то самое, что было так блаженно и сладостно, выше и прекраснее всего в мире в применении к ним, Мите и Кате, становилось несказанно мерзко и даже казалось чем-то противоестественным, когда Митя думал о Кате и о другом мужчине. Тогда Катя возбуждала в нем острую ненависть. Все, что, глаз на глаз, делал с ней он сам, было полно для него райской прелести и целомудрия. Но как только он представлял себе на своем месте кого-нибудь другого, все мгновенно менялось, — все превращалось в нечто бесстыдное, возбуждающее жажду задушить Катю, и, прежде всего, именно ее, а не воображаемого соперника. Уэйстлинг М. III В день экзамена Кати, который состоялся наконец на шестой неделе поста , как будто особенно подтвердилась вся правота Митиных мучений. Тут Катя уже совсем не видела, не замечала его, была вся чужая вся публичная. Она имела большой успех. Она была во всем белом, как невеста, и волнение делало ее прелестной. Ей дружно и горячо хлопали, и директор, самодовольный актер с бесстрастными и печальными глазами, сидевший в первом ряду, только ради пущей гордости делал ей иногда замечания, говоря негромко, но как-то так, что было слышно на всю залу и звучало нестерпимо. И это было нестерпимо. Да нестерпимо было и самое чтение, вызывавшее рукоплескания. Катя горела жарким румянцем, смущением, голосок ее иногда срывался, дыхания не хватало, и это было трогательно, очаровательно. Но читала она с той пошлой певучестью, фальшью и глупостью в каждом звуке, которые считались высшим искусством чтения в той ненавистной для Мити среде, в которой уже всеми помыслами своими жила Катя: она не говорила, а все время восклицала с какой-то назойливой томной страстностью, с неумеренной, ничем не обоснованной в своей настойчивости мольбой, и Митя не знал, куда глаза девать от стыда за нее. Ужаснее же всего была та смесь ангельской чистоты и порочности, которая была в ней, в ее разгоревшемся личике, в ее белом платье, которое на эстраде казалось короче, так как все сидящие в зале глядели на Катю снизу, в ее белых туфельках и в обтянутых шелковыми белыми чулками ногах. И Митя чувствовал и обостренную близость к Кате, — как всегда это чувствуешь в толпе к тому, кого любишь, — и злую враждебность, чувствовал и гордость ею, сознание, что ведь все-таки ему принадлежит она, и вместе с тем разрывающую сердце боль: нет, уже не принадлежит!

Виктор Миролюбов подозревал автобиографические мотивы и даже предостерег автора от раскрытия подробностей своей семейной жизни общественности. Позже Бунин утверждал, что эта история не имеет отношения к самому себе. Горький высоко оценил стилистическое великолепие рассказа, но критически оценил его идеологическое и эстетическое содержание. Эпитафия Эпитафия, Эпитафия. Входит в коллекцию «Первобытная любовь». Первоначально Бунин намеревался опубликовать его как «Плащ Богородицы», Покров Богородицы в журнале «Жизнь», но в июне 1901 года этот журнал был закрыт властями. Над городом Над Городом, Над городом. Изначальная любовь. Мелитон Мелитон. Входит в книгу «Первородная любовь» как «Мелитон». Цензоры вырезали последние три строчки рассказа, к большому возмущению автора. Сосны - это что-то новое, свежее и хорошее, но слишком компактное, как толстый слиток», Антон Чехов писал Бунину. Критик И. Джонсон, который находил в рассказе «отсутствие семейных социальных чувств» прискорбным, был среди недоброжелателей. New Road Новая дорога. Петр Якубович , писавший в «Русском Богатстве», нашел в этом рассказе пример стремления Бунина дистанцироваться от реальной жизни, преуспевая в ее прекрасных изображениях. Туман Туман, Туман. Тишина Тишина, Тишина. По мотивам визита Бунина в Швейцарию. Некоторые описания и наблюдения, по-видимому, воспроизведены Буниным из его письма брату Юлию от ноября 1900 г. Костёр Костёр. Наряду с двумя другими рассказами «Хребет» и « В августе » под общим названием «Три рассказа». В августе V avguste, В августе. Наряду с двумя другими рассказами под общим названием «Три истории». Некоторые подробности здесь, такие как визит последователей Льва Толстого или прогулки по улицам провинциального городка, напоминающего Полтаву, автобиографичны. Осенью Осенью, Осенью. Чехова это не впечатлило. Новый год Новый год, Новый год. Рассвет всю ночь Заря всю ночь, Заря всю ночь. В сборнике Кораблик Кораблик, 1907 , как «Счастье» Счастье. Рассказы, Рассказы, 1902, сборник. Николай Телешов , которому автор прислал рассказ, не впечатлен. История может быть скудной, но вряд ли мускулистой... Похоже на чтение чужих писем... Проще говоря, мне это не нравится, вот и все», - написал он 15 марта 1902 г. Бунин не согласился. И вам не нужно передергиваться; это не неприятно, что я пытаюсь здесь быть, просто откровенно», - ответил он на 21 Март. Сборник «Знание», кн. Всего же проза Бунина вошла в шестнадцать сборников «Знанье». Обе истории получили хорошую прессу. Хитрость не для него, он тоже художник для этого. И если его персонажи выглядят как социальные типы, это потому, что необыкновенный реализм их автор делает их, несомненно, типичный,» писал критик Александр Амфитеатров. Золотое дно Золотое дно, Золотое дно. Собрание «Знание», кн. Этот рассказ впоследствии дал название сборнику Бунина, вышедшему в 1913 году, а в доработке - в 1914 году. Готовя его к более позднему, Бунин разделил текст на пять глав и расстался с фрагментами, описывающими жестокость старых помещиков по отношению к ним. Далекие Далёкое, Далёкое. Журнал «Правда», 1904 г. В Полном собрании сочинений И. Бунина он фигурирует как "Сон внука Обломова". Первая черновая редакция ». Сборник «Новое слово», т. Михаил Чехов считал его «одним из лучших рассказов последних лет» письмо Бунину от 15 июня 1907 года. В начале У истока дней. Альманах «Шиповник», Санкт-Петербург, 1907. Новая версия рассказа вышла в газете «Последние новости», Париж 29 декабря 1929 г. В Полном собрании сочинений А. Бунина 1964 года "Зеркало" является приложением к роману. Белая лошадь Белая лошадь. Шиповник альманах, 1908, как «Астма» Астма. История была задумана задолго до публикации. Об этом просто необходимо в« Знанье »», - писал Горький Бунину в письме от 25 ноября 1900 года. В 1905 году журнал «Правда» объявил о публикации «Белой смерти». Альманах «Земля», Том 1, Москва, 1908. Море богов Море богов, Море богов. В 1915 году в Полном собрании сочинений И. Бунина в нем фигурирует еще один рассказ, названный «Свет Зодиака». Иудея Иудея. Антология Дрыкарха, Москва, 1910. Первоначально его части, Камень и Шеол, были отдельными рассказами. Бунин фигурировал в главах 4 и 5 «Иудеи». В текст включены фрагменты более раннего этюда «Ночная птица» и рассказа «Кукушка». В сокращенном виде опубликовано в Париже, 1926 г. Птицы небесные Птицы небесные, Птицы небесные. Знание, т. Накануне деревенской ярмарки Подторжье, Подторжье. Написано в усадьбе двоюродного брата Бунина Васильевском о загородной ярмарке в Глотово Орловской губернии. Шеол Шеол. Птичья тень, Париж, 1931. Бунин фигурирует в 6 главе «Иудеи». Дьявольская пустыня Пустыня диавола, Пустыня дьявола. Земля Содомская Страна содомская. Крик Крик, Крик. Согласно рукописи, рассказ, написанный 26—28 июня 1911 г. Он основан на реальном эпизоде, свидетелем которого был автор, когда моряки русского корабля напоили греческого пассажира просто ради забавы. Смерть пророка Смерть пророка, Смерть пророка. Снежный Бык Снежный бык, Снежный бык. Из коллекции «Иоанн Скорбящий» 1913. Древний человек. Написано 3—8 июля 1911 г. Strength Сила, Сила. Хорошая жизнь. Сидим там, разглагольствуем против современной литературы и писателей. Пишем весь день напролет. Сверчок Сверчок, Сверчок. Всеобщий Ежемесячник, Санкт-Петербург. Написано во время пребывания на Капри. The Night Time Talk Ночной разговор. Сборник Первый Том первый. Издательство "Товарищество писателей". Санкт-Петербург, 1912. Написано на Капри, 19—23 декабря 1911 г. Автор дважды сообщал своим корреспондентам Николай Клестов и Юлий Бунин, 24 и 28 декабря соответственно о успех этой истории среди гостей Горького. Консервативная пресса критиковала "The Night Time Talk" за то, что они считали чрезмерным натурализмом. Негативно оценили газеты «Столичная мольва», «Запросы жизни» и Русские ведомости. Счастливый дом Весёлый двор. Завершенный в декабре 1911 года, на Капри, он первоначально назывался «Мать и сын» Mat i syn, Мать и сын. Максим Горький сообщил Екатерине Пешковой письмом: В восемь [вечера] Бунин начал читать свой прекрасно написанный рассказ о матери и сыне. Мать умирает от голода, а ее сын, бездельник и бездельник, просто пьет, потом пьяный танцует на ее могиле, а после идет и ложится на рельсы, и поезд отрубает ему обе ноги. Все это, написанное с исключительным мастерством, до сих пор вызывает уныние. Слушали: Коцюбинский, у которого больное сердце, Черемнов, больной туберкулезом , Золотарев, человек, который не может найти себя, и я, у которого болит мозг, не говоря уже о голове и костях. Потом мы много спорили о русском народе и его судьбе... Геннисарет Геннисарет. Написано на Капри 9 декабря 1911 года. В издании 1927 года Возрождение, Париж, текст изменен датировано «1907-1927». Знаное собрание, 1912, т. Игнат Игнат. Коллекция Loopy Ears and Other Stories. Благов, получив рукопись, посчитал рассказ слишком натуралистичным, и Бунин потратил месяц на редактирование текста. Ермил Ермил. Написано 26—27 декабря 1912 г. Название было изменено для включения в сборник «Последнее свидание».

Бунину вторую Пушкинскую премию и избрала его почётным академиком, но подлинную и широкую известность принесла ему повесть «Деревня» , опубликованная в 1910 г. В начале 1910-х гг. В декабре 1911 г. Бунина , а в 1915 г. Маркса вышло его полное собрание сочинений в шести томах. В 1912—1914 гг. Бунин принимал ближайшее участие в работе «Книгоиздательства писателей в Москве» , и сборники его произведений выходили в этом издательстве один за другим — «Иоанн Рыдалец: рассказы и стихи 1912—1913 гг. Октябрьскую революцию 1917 года И. Бунин не принял решительно и категорически, и в мае 1918 г. Бунины навсегда покинули Советскую Россию, отплыв через Константинополь в Париж. Памятником настроений И. Бунина революционного времени остался дневник «Окаянные дни» , опубликованный в эмиграции. С Францией связана вся последующая жизнь писателя. Большую часть года с 1922 г. Бунины проводили в г. Грас , неподалеку от Ниццы. В эмиграции вышел всего один собственно поэтический сборник Бунина — «Избранные стихи» Париж, 1929 г. В 1927 — 1933 гг. Бунин работал над своим самым крупным произведением — романом «Жизнь Арсеньева» впервые опубликован в Париже в 1930 г. В 1933 г. Годы Второй мировой войны Бунины провели в Грасе, некоторое время находившемся под немецкой оккупацией. Написанные в 1940-е гг. Уже в конце 1930-х гг. Бунина к Советской стране становится более терпимым, а после победы СССР над фашистской Германией — и безусловно доброжелательным, однако вернуться на родину писатель так никогда и не смог. В последние годы жизни И.

Роза Мира и новое религиозное сознание

10 самых известных произведений Ивана Алексеевича Бунина Дорогие друзья, к вашему вниманию 5 коротких рассказов =Автор.
Лучшие книги Ивана Бунина: топ-10 по рейтингу Иван Бунин "Повести и рассказы" от пользователя Aleksandr Gudkov. Слушать бесплатно онлайн на Музыка
Книги Иван Бунин читать онлайн В рассказе отразилось впечатление, которое произвело на Бунина известие об убийстве Фердинанда.
Краткие содержания произведений И. А. Бунина Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание".

История создания и время написания

  • Главное меню
  • Иван Бунин - лучшие книги, список всех книг по порядку (библиография), биография, отзывы читателей
  • История создания и время написания
  • Иван Бунин - бесплатно читать книги онлайн
  • «Темные аллеи»

Короткие рассказы бунина для детей. «Сказка (И снилось мне, что мы, как в сказке…)» И

Он называется «Подснежник». В эмиграции, в далёкой Франции ещё в начале 1920-ых годов Бунин задумал писать большое произведение о любимой дореволюционной России, о развитии таланта молодого поэта. В 1927 году Иван Алексеевич приступил к осуществлению своего замысла — он начал писать автобиографический роман «Жизнь Арсеньева». В том же 1927 году в рижском журнале «Перезвоны» появился рассказ, под названием «Подснежник», рассказ-воспоминание о гимназических годах будущего писателя.

Жизнь подростком в Ельце в домах чужих людей, скучная мужская гимназия, с нелюбимой математикой, — это было не лучшее время в жизни И. Но воспоминания своего детства, семьи, взросления, общения с отцом, которого мальчик очень любил, были очень дороги Бунину.

Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о скромных цветах его Родины. Автор: Иван Бунин Стихотворение о детских воспоминаниях поэта. Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о вечерней буре, которая не давала уснуть. Автор: Иван Бунин Рассказ для старшеклассников про мужа, жена которого уехала на море с любовником. Автор: Иван Бунин Рассказ про ребенка, который в бреду просил красные лапти.

Далее он довольно много общался с такими известными личностями как Толстой, Чехов и многими другими. Период до признания в 1903 году был трудным, его не замечали. Со своей второй супругой Верой Муромцевой Бунин довольно много путешествовал по разным странам. В итоге, на основе этого опыта, появилось довольно много его знаменитых в дальнейшем рассказов, таких как Господин из Сан-Франциско, Сны Чанга, Легкое дыхание, Грамматика любви все 1914-16 года. В начале 1920 года Бунин уезжает из России, оказывается в Париже.

Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно. Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы! В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе. Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару. Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней! В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве. Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14]. При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня. Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей. И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами. Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича. А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос. Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья. А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский. Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и — беззаботная. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделились с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася… Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, — сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, — в тихом помешательстве. Денег, по словам Натальи, прежде не знали куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод и сам мастерил себе тюрю — неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал, куда деваться, одинокий, даже и по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: — Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша? И, получив сердитый окрик: «Да отвяжитесь вы, ради Бога, папенька! Я тебя будить не буду… И уходил дальше, — минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень грубый, — а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще осторожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими колокольчиками, — «уж не Петенька ли из полка в побывку», — или что заходит страшная градовая туча. Дом у нас какой-то черный был… невеселый, Господь с ним. А день летом — год. Дворни девать было некуда… одних лакеев пять человек… Да, известно, започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные, слуги примерные. И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, — особливо к Герваське. Вы спите? Да и грозы-то великие. Как, бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за саду тучки… потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, попрячутся индюшки с индюшатами под балкон… прямо жуть, скука-с! А они, батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать, полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, — боялась я того полотенца до смерти! Это уж первое дело-с, ножницы-то: очень хорошо против грозы… …Было веселее в суходольском доме, когда жили в нем французы, — сперва какой-то Луи Иванович, мужчина в широчайших, книзу узких панталонах, с длинными усами и мечтательными голубыми глазами, накладывавший на лысину волосы от уха к уху, а потом пожилая, вечно зябнувшая мадмазель Сизи, — когда по всем комнатам гремел голос Луи Ивановича, оравшего на Аркашу: «Идьите и больше не вернитесь! Восемь лет жили французы в Суходоле, оставались в нем, чтобы не скучно было Петру Кириллычу, и после того, как увезли детей в губернский город, покинули же его перед самым возвращением их домой на третьи каникулы. Когда прошли эти каникулы, Петр Кириллыч уже никуда не отправил ни Аркашу, ни Тонечку: достаточно было, по его мнению, отправить одного Петеньку. И дети навсегда остались и без ученья, и без призора… Наталья говаривала: — Я-то была моложе их всех. Ну а Герваська с папашей вашим почти однолетки были и, значит, первые друзья-приятели-с.

Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации

Книги автора Иван Алексеевич Бунин читать онлайн бесплатно без регистрации полностью. Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости. Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). Бунин считал «Темные аллеи» своим лучшим произведением, а современников книга поразила не только жанровым разнообразием – от коротких сценок, новелл до мини-романа и стихотворений в прозе, но и описанием откровенных сцен. МДШ Сначала обидел Бунина Набоков, и подвел итог этим обидам в рассказе «Обида», опубликованном в июле 1931 года в парижских «Последних новостях» с посвящением Бунину. Новости музея И.А. Бунина Новости объединенного литературного музея.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий