Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. Тексты для конкурса «Живая классика» 1 класс. Рассказ Носова Живая шляпа. Шляпа лежала на комоде, котенок Васька сидел на полу возле комода, а Вовка и Вадик сидели за столом и раскрашивали картинки.
Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020
И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами. Я хочу строить...
Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в...
У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно.
Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра , я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать.
Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно.
И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка.
Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает.
У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Где он умер?
Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек , как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы.
И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер».
Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу.
Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья.
У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины.
Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла».
У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый.
Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя...
Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С».
Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом.
В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова.
Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно.
Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра... Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время.
Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе.
Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке.
Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла.
Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.
Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка!
Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель.
Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра.
Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось!
Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех.
Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело.
Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву.
Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится. Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик! Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету.
Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна. Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро. Глаза ее блестели от восторга. Ах, разве это не прекрасно?
Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться! Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения.
Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома. Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика. С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету. Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков.
Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат.
Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного — и конец окопа.
Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками.
День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмерзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые.
От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры. На похороны собрались старухи и ребята. Гроб на кладбище несли Тихон, Василий и два брата Малявины — старички, будто заросшие чистой паклей. Манюшка с братом Володькой несла крышку гроба и не мигая смотрела перед собой. Кладбище было за селом, над рекой. На нем росли высокие, желтые от лишаев вербы. По дороге встретилась учительница.
Она недавно приехала из областного города и никого еще в Заборье не знала. Учительница была молоденькая, застенчивая, сероглазая, совсем еще девочка. Она увидела похороны и робко остановилась, испуганно посмотрела на маленькую старушку в гробу. На лицо старушки падали и не таяли колкие снежинки. Там, в областном городе, у учительницы осталась мать — вот такая же маленькая, вечно взволнованная заботами о дочери и такая же совершенно седая.
И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север.
Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец! Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала.
Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма. Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе! Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода.
Но для нее он умер только сейчас! Юрий Бондарев «Юность командиров» роман Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года.
Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом. А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера.
И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени. Оно сдвинулось. Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской.
Я сейчас упаду в снег от усталости. Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил: - Кажется, утро... Вот и у вас почему-то грустное лицо. Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае.
Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот совсем как до войны , лай собак - все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем.
Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем. Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны! Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала. Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей.
Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили? Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым. Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск... Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом. Борис Васильев «А зори здесь тихие» повесть Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно.
Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали.
Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где.
За взрывчаткой, видно... Я еще живой, меня еще повалить надо!.. Он замолчал, стиснув зубы. Закачался, баюкая раненую руку. Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что?
За десяток фрицев? Все же понятно, война. А потом, когда мир будет? Будет понятно, почему вам умирать приходилось? Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли?
Что ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие? Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом… — Не надо, — тихо сказала она. Совсем не оттуда. А мы ее защищали. Сначала ее, а уж погом — канал.
А то наткнутся — и концы нам. Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним. Я тогда к маме в город бегала. Сыночек у меня там, три годика. Аликом зовут, Альбертом. Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести пропал.
Понял я все. Только намучаюсь. К ночи до своихдоберемся. Он неуклюже наклонился, неуклюже ткнулся губами в лоб. Завали меня ветками и иди. По серым, проваленным щекам ее медленно ползли слезы.
Федот Евграфыч тихо поднялся, аккуратно прикрыл Риту еловыми лапами и быстро зашагал к речке. Навстречу немцам… Юрий Яковлев «Сердце земли» рассказ Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть. Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы.
До сих пор слышу её негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече. Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое всё сильнее привязывает их к матери. В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды. Но в любви ребёнка к матери есть свои золотые дни.
Я пережил их в раннем возрасте , когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете - мама. Память не сохранила почти никаких подробностей тех далёких дней, но я знаю об этом своём чувстве, потому что оно до сих пор теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце - холодная пустота. Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. У меня для неё было другое слово - мамочка. Даже став большим, я не мог изменить этому слову.
У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Последний раз я произнёс его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам! Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью. Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не видел моих мужских слёз, вытирал их о её волосы… Но когда теплушка тронулась, не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество людей, и сквозь грохот колёс, сквозь бьющий в глаза ветер закричал: - Мамочка! А потом были письма.
И было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для себя и никому не признавался в своём открытии. В самые трудные минуты, когда казалось, что всё кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома. Под Новый год мама подробно рассказывала в письме о ёлке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись ёлочные свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши.
Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои. В комнате было темно, и только весёлые блуждающие огоньки замирали и разгорались, и тускло мерцали золочёные грецкие орехи. Потом оказалось, что всё это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где все стёкла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от голода, холода и осколков. И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки. А я поверил легенде. Держался за неё - за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь.
Был слишком молод, чтобы читать между строк. Я читал сами строки, не замечая, что буквы кривые, потому что их выводила рука, лишённая сил, для которой перо было тяжёлым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце… Железников «Собаки не ошибаются» рассказ У Юры Хлопотова была самая большая и интересная коллекция марок в классе. Из-за этой коллекции и отправился Валерка Снегирёв к своему однокласснику в гости. Когда Юра начал вытаскивать из массивного письменного стола огромные и почему-то пыльные альбомы, прямо над головами мальчишек раздался протяжный и жалобный вой... Она каждый день воет.
До пяти часов. В пять перестаёт. Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто. Выбежав на улицу, перевёл дух и нашёл на фасаде дома Юркины окна. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны.
Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится. И вот крайнее из окон тускло засветилось: включили свет, видимо, в прихожей… Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Валерка почувствовал на своём лице влажные прикосновения тёплого собачьего языка: совсем крошечная собака, а прыгала так высоко! Он протянул руки, подхватил собаку, и она уткнулась ему в шею, часто и преданно дыша. Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. Странное, понимаешь, дело...
Янка с чужими... А к тебе - вон как! Человек сразу стал серьёзным. Воет целыми днями. Человек погрустнел. Мешает, значит.
Тебя родители прислали? Ей плохо, да? Янка привыкла днём гулять, а я на работе. Вот приедет моя жена, и всё будет в порядке. Но собаке ведь не объяснишь! Я бы мог гулять с ней после школы!
Хозяин квартиры странно посмотрел на непрошеного гостя, затем вдруг подошёл к пыльной полке, протянул руку и достал ключ. Пришло время удивляться Валерке. Молчанов Валерий Алексеевич, инженер. Теперь порядок? Собаке Яне не хотелось спускаться на пол, а потом она бежала за Валеркой до самой двери. Мальчик с ужасом вслушивается в слова няни, и мысли роем теснятся в его голове.
У него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя засыпает. Он просыпается от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку, но она срывалась и вновь падала на дно колодца. Решив немедленно идти спасать свою любимицу, Тёма на цыпочках подходит к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, выходит на террасу. На дворе светает. Подбежав к отверстию колодца, он вполголоса зовёт: - Жучка, Жучка! Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно визжит.
Фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец. Но этот так хорошо обдуманный план неожиданно лопнул: как только приспособление достигло дна, собака сделала попытку схватиться за него, но, потеряв равновесие, свалилась в грязь. Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было ещё спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, заставляет Тёму решиться на выполнение второй части сна - самому спуститься в колодец. Он привязывает верёвку к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец. Он сознаёт только одно: времени терять нельзя ни секунды. На мгновенье в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки.
Это успокаивает его, и он спускается дальше. Жучка, опять усевшаяся на прежнее место, успокоилась и весёлым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию. Это спокойствие и твёрдая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна. Не теряя времени, Тёма обвязывает вожжами собаку, затем поспешно карабкается наверх. Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало.
Страх охватывает его, но он подбадривает себя дрожащим от ужаса голосом: - Не надо бояться, не надо бояться! Стыдно бояться! Трусы только боятся! Кто делает дурное - боится, а я дурного не делаю, я Жучку вытаскиваю, меня мама с папой за это похвалят. Тёма улыбается и снова спокойно ждёт прилива сил. Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца.
Сделав последнее усилие, он выбирается сам и вытаскивает Жучку. Но теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его, и он падает в обморок. Владимир Железников «Три ветки мимозы» рассказ Утром в хрустальной вазе на столе Витя увидел огромный букет мимозы. Цветы были такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день! Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Он немедленно побежал к себе в комнату, схватил портфель, вытащил открытку, в которой было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта и обещаю всегда тебя слушаться», и торжественно вручил её маме.
А когда он уже уходил в школу, мама вдруг предложила: - Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой. Лена Попова была его соседкой по парте. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу. По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло: он встретил Лену Попову. Подбежав к ней, протянул мимозу.
Ой, как красиво! Большое спасибо, Витя! Она, казалось, готова была благодарить его ещё час, но он повернулся и убежал. И на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы.
Все сразу зашушукались, посмотрев на Витю, а Витя низко опустил голову. А на перемене, когда Витя как ни в чём не бывало подошёл к ребятам, хотя уже чувствовал недоброе, Валерка стал кривляться, глядя на него. Ребята засмеялись. А тут проходили мимо старшеклассники, и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених. Еле досидев до конца уроков, он, как только прозвенел звонок, со всех ног бросился домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду. Когда мама открыла ему дверь, он закричал: - Это ты, это ты виновата, это всё из-за тебя!
Витя вбежал в комнату, схватил веточки мимозы и бросил их на пол. Он стал топтать ветки мимозы ногами, и жёлтые нежные цветочки лопались и умирали под грубой подмёткой его ботинок. А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные... Владимир Железников «Чучело» повесть А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что-нибудь придумает, обязательно придумает… В последний момент он оглянулся, столкнулся взглядом с Ленкой и замер. Он стоял один у стены, опустив глаза.
Голос у нее задрожал от негодования. Ленка медленно приближалась к Димке. Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей: - Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо! Ленка подошла к Димке вплотную - стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча. Димка резко повернулся к Ленке спиной. Голос ее звучал победно.
Справедливость восторжествовала! Да здравствует справедливость! Она вскочила на парту: - Ре-бя-та! Сомову - самый жестокий бойкот! И все закричали: - Бойкот! Сомову - бойкот!
Железная Кнопка подняла руку: - Кто за бойкот? И все ребята подняли за нею руки - целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки. А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот-вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы. Все были за бойкот! Только одна Ленка не подняла руки.
Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е! Тебя никогда нельзя понять… Объясни! А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить.
Финалисты конкурса "Живая классика". Тексты для конкурса чтецов
У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать.
Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись.
Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает.
Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб.
Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши.
И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила.
Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза.
Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово.
Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы.
Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли».
Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна?
У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо».
Я сказала: — Приду завтра... Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми.
Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне.
Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру.
А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я! Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!..
Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню.
Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка.
Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала.
Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.
В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится. Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик! Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету. Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна. Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро. Глаза ее блестели от восторга.
Ах, разве это не прекрасно? Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться! Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения. Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома.
Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика. С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету. Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков. Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат. Дальше за садом зеленые луга, покрытые сочным клевером, спускались к долине, где бежал ручей и росло множество белых березок, стройные стволы которых поднимались над подлеском, наводившим на мысль о чудесном отдыхе среди папоротников, мхов и лесных трав. За долиной виднелся холм, зеленый и пушистый от елей и пихт.
Среди них был небольшой просвет, и в него проглядывал серый мезонин того домика, который накануне Аня видела с другой стороны Озера Сверкающих Вод. Слева виднелись большие амбары и другие хозяйственные постройки, а за ними спускались вниз к сверкающему голубому морю зеленые поля. Глаза Ани, восприимчивые к красоте, медленно переходили от одной картины к другой, жадно впитывая все, что было перед ней. Бедняжка в своей жизни видела так много некрасивых мест. Но то, что открылось перед ней теперь, превосходило самые буйные ее мечты. Она стояла на коленях, забыв обо всем на свете, кроме красоты, окружавшей ее, пока не вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку.
Маленькая мечтательница не слышала, как вошла Марилла.
Я благоговел перед той маленькой героической птицей, перед любовным ее порывом. Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь. Тургенев ГОЛУБИ Я стоял на вершине пологого холма; передо мною — то золотым, то посеребренным морем — раскинулась и пестрела спелая рожь. Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза великая. Около меня солнце еще светило — горячо и тускло; но там, за рожью, не слишком далеко, темно-синяя туча лежала грузной громадой на целой половине небосклона. Всё притаилось... Не слыхать, не видать ни одной птицы; попрятались даже воробьи.
Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одинокий крупный лист лопуха. Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду... Ну скорей же, скорей! Но туча не двигалась. Она по-прежнему давила безмолвную землю... И вот по одноцветной ее синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый голубь. Летел, летел — всё прямо, прямо...
Прошло несколько мгновений — та же стояла жестокая тишь... Но глядь! Уже два платка мелькают, два комочка несутся назад: то летят домой ровным полетом два белых голубя. И вот, наконец, сорвалась буря — и пошла потеха! Я едва домой добежал. Визжит ветер, мечется как бешеный, мчатся рыжие, низкие, словно в клочья разорванные облака, всё закрутилось, смешалось, захлестал, закачался отвесными столбами рьяный ливень, молнии слепят огнистой зеленью, стреляет как из пушки отрывистый гром, запахло серой... Но под навесом крыши, на самом краюшке слухового окна, рядышком сидят два белых голубя — и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, может быть, спас. Нахохлились оба — и чувствует каждый своим крылом крыло соседа... Хорошо им!
И мне хорошо, глядя на них… Хоть я и один... В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью — угрюмая мгла. Перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка. Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный, глухой голос. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары. Ты готова на жертву? Ты погибнешь — и никто… никто не будет даже знать, чью память почтить! Мне не нужно имени.
Девушка потупила голову… — И на преступление готова. Голос не тотчас возобновил свои вопросы. И все-таки я хочу войти. Девушка перешагнула порог — и тяжелая завеса упала за нею. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы: она поняла, что Женьки больше нет...
А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед ней, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Она не жалела себя, своей жизни и молодости, потому что все время думала о том, что было куда важнее, чем она сама. Сын ее оставался сиротой, оставался совсем один на руках у болезненной матери, и Рита гадала сейчас, как переживет он войну и как потом сложится его жизнь. Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где.
За взрывчаткой, видно... Я еще живой, меня еще повалить надо!.. Он замолчал, стиснув зубы, закачался, баюкая руку. Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев? Все же понятно, война... А потом, когда мир будет?
Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?! И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане.
Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?.. Люблю - значит, всегда хочу съесть... Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу... Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее.
А я их за это люблю... Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять... Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо... Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно. Юрий Яковлев. Как это случилось? Как произошло?
Впереди окопа показался танк. Был он сперва маленьким, безобидным и гудел как шмель. Нос каждой минутой танк становился всё больше…А на броне стали различимы чёрные кресты. Фашистский танк шёл на маленькую солдатскую крепость — на окоп, дерзко вырытый на ничейной земле. Серёже вдруг стало не по себе — сердце забилась тревожная льдинка страха, и мальчик упал на дно окопа рядом с притихшим дедом. Дед, пришёл конец! Танк ползёт на нас! Поэтому не расспрашивай, а слушай и запоминай.. Если я не вернусь, пойдёшь домой один. Это мой приказ!
Дед хотел ещё сказать, но грохот фашистского танка заглушил его голос. Земля дрожала. Гусеницы безжалостно перекапывали нежную землю. Льдинка страха всё сильнее билась в сердце мальчика. Но ,когда дед пристально посмотрел в глаза внуку, льдина исчезла, растаяла. Танк был совсем близко.
И оба противника гниют заживо. Мир стал пустыней, и все мы жаждем найти в ней товарищей; ради того, чтобы вкусить хлеба среди товарищей, мы и приемлем войну.
Но чтобы обрести это тепло, чтобы плечом к плечу устремиться к одной и той же цели, вовсе незачем воевать. Мы обмануты. Война и ненависть ничего не прибавляют к радости общего стремительного движения. Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной и той же планетой, мы - команда одного корабля. Хорошо, когда в споре между различными цивилизациями рождается нечто новое, более совершенное, но чудовищно, когда они пожирают друг друга. Чтобы нас освободить, надо только помочь нам увидеть цель, к которой мы пойдем бок о бок, соединенные узами братства, - но тогда почему бы не искать такую цель, которая объединит всех? Врач, осматривая больного, не слушает стонов: врачу важно исцелить человека.
Врач служит законам всеобщего. Им служит и физик, выводящий почти божественные уравнения, в которых разом определена сущность атома и звездной туманности. Им служит и простой пастух. Стоит тому, кто скромно стережет под звездным небом десяток овец, осмыслить свой труд - и вот он уже не просто слуга. Он - часовой. А каждый часовой в ответе за судьбы империи. Вы думаете, пастух не стремится осмыслить себя и свое место в жизни? На фронте под Мадридом я побывал в школе - была она на пригорке, за низенькой оградой, сложенной из камня, от окопов ее отделяло метров пятьсот.
В этой школе один капрал преподавал ботанику. В грубых руках капрала был цветок мака, он осторожно разнимал лепестки и тычинки, и со всех сторон из окопной грязи, под грохот снарядов к нему стекались заросшие бородами паломники. Они окружали капрала, усаживались прямо на земле, поджав ноги, подперев ладонью подбородок, и слушали. Они хмурили брови, стискивали зубы, урок был им не очень-то понятен, но им сказали: «Вы темные, вы звери, вы только вылезаете из своего логова, нужно догонять человечество! Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить и умирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти. Человек отходит с миром, когда смерть его естественна, когда где-нибудь в Провансе старый крестьянин в конце своего царствования отдает сыновьям на хранение своих коз и свои оливы, чтобы сыновья в должный срок передали их сыновьям своих сыновей. В крестьянском роду человек умирает лишь наполовину.
В урочный час жизнь распадается, как стручок, отдавая зерна. Однажды мне случилось стоять с тремя крестьянами у смертного ложа их матери. Это было горько, что говорить. Вторично рвалась пуповина. Вторично развязывался узел, соединявший поколение с поколением. Сыновьям вдруг стало одиноко, они себе показались неумелыми, беспомощными, больше не было того стола, за которым в праздник сходилась вся семья, того магнита, который их всех притягивал. А я видел, здесь не только рвутся связующие нити, но и вторично дается жизнь. Ибо каждый из сыновей в свой черед станет главою рода, патриархом, вокруг которого будет собираться семья, а когда настанет срок, и он в свой черед передаст бразды правления детишкам, что играют сейчас во дворе.
Я смотрел на мать, на старую крестьянку с лицом спокойным и суровым, на ее плотно сжатые губы - не лицо, а маска, высеченная из камня. И в нем я узнавал черты сыновей. Их лица - слепок с этой маски. Это тело формовало их тела - отлично вылепленные, крепкие, мужественные. И вот оно лежит, лишенное жизни, но это - безжизненность распавшейся оболочки, из которой извлекли зрелый плод. И в свой черед ее сыновья и дочери из плоти своей слепят новых людей. В крестьянском роду не умирают. Мать умерла, да здравствует мать!
Да, это горько, но так просто и естественно - мерная поступь рода: оставляя на пути одну за другой бренные оболочки поседелых тружеников, постоянно обновляясь, движется он к неведомой истине. Вот почему в тот вечер в похоронном звоне, плывшем над деревушкой, мне слышалась не скорбь, а затаенная кроткая радость. Колокол, что славил одним и тем же звоном похороны и крестины, вновь возвещал о смене поколений. И тихой умиротворенностью наполняла душу эта песнь во славу обручения старой труженицы с землей. Так от поколения к поколению передается жизнь - медленно, как растет дерево, - а с нею передается и сознание. Какое поразительное восхождение! Из расплавленной лавы, из того теста, из которого слеплены звезды, из чудом зародившейся живой клетки вышли мы - люди - и поднимались все выше, ступень за ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия. Старая крестьянка передала детям не только жизнь, она их научила родному языку, доверила им богатство, копившееся медленно, веками: духовное наследство, что досталось ей на сохранение - скромный запас преданий, понятий и верований, все, что отличает Ньютона и Шекспира от первобытного дикаря.
Тот голод, что под обстрелом гнал бойцов Испании на урок ботаники, что гнал Мермоза к Южной Атлантике, а иного - к стихам, - это вечное чувство неутоленности возникает потому, что человек в своем развитии далеко еще не достиг вершины и нам надо еще понять самих себя и Вселенную. Надо перебросить мостки во тьме. Этого не признают лишь те, кто мудростью почитает себялюбивое равнодушие; но такая мудрость - жалкий обман. Товарищи, товарищи мои, беру вас в свидетели: какие часы нашей жизни самые счастливые? И вот на последних страницах этой книги я опять вспоминаю состарившихся чиновников - наших провожатых на рассвете того дня, когда нам наконец-то впервые доверили почтовый самолет и мы готовились стать людьми. А ведь и они были во всем подобны нам, но они не знали, что голодны. Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться. Несколько лет назад, во время долгой поездки по железной дороге, мне захотелось осмотреть это государство на колесах, в котором я очутился на трое суток; трое суток некуда было деться от неумолчного перестука и грохота, словно морской прибой перекатывал гальку, и мне не спалось.
Около часу ночи я прошел весь поезд из конца в конец. Спальные вагоны пустовали. Пустовали и вагоны первого класса. А в вагонах третьего класса ютились сотни рабочих-поляков, их выслали из Франции, и они возвращались на родину. В коридорах мне приходилось переступать через спящих. Я остановился и при свете ночников стал присматриваться; вагон был без перегородок, точно казарма, и пахло здесь казармой или полицейским участком, и ходом поезда мотало и подбрасывало сваленные усталостью тела. Целый народ, погруженный в тяжелый сон, возвращался к горькой нищете. Большие, наголо обритые головы перекатывались на деревянных скамьях.
Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, словно пытаясь укрыться от непрерывного грохота и тряски, что преследовали их и в забытьи. Даже сон не был им надежным приютом. Экономические приливы и отливы швыряли их по Европе из края в край, они лишились домика в департаменте Нор, крохотного садика, трех горшков герани, какие я видел когда-то в окнах польских шахтеров, - и мне казалось, они наполовину потеряли человеческий облик. Они захватили с собой лишь кухонную утварь, одеяла да занавески, жалкие пожитки в расползающихся, кое-как стянутых узлах. Пришлось бросить все, что было им дорого, все, к чему они привязались, всех, кого приручили за четыре-пять лет во Франции, - кошку, собаку, герань, - они могли увезти с собой лишь кастрюли да сковородки. Мать кормила грудью младенца; смертельно усталая, она казалась спящей. Среди бессмыслицы и хаоса этих скитаний передавалась ребенку жизнь. Я посмотрел на отца.
Череп тяжелый и голый, как булыжник. Скованное сном в неловкой позе, стиснутое рабочей одеждой бесформенное и неуклюжее тело. Не человек - ком глины. Так по ночам на скамьях рынка грудами тряпья валяются бездомные бродяги. И я подумал: нищета, грязь, уродство - не в этом дело. Но ведь вот этот человек и эта женщина когда-то встретились впервые, и, наверно, он ей улыбнулся и, наверно, после работы принес ей цветы. Быть может, застенчивый и неловкий, он боялся, что над ним посмеются. А ей, уверенной в своем обаянии, из чисто женского кокетства, быть может, приятно было его помучить.
И он, превратившийся ныне в машину, только и способную ковать или копать, томился тревогой, от которой сладко сжималось сердце. Непостижимо, как же они оба превратились в комья грязи? Под какой страшный пресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняет изящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек? Я шел дальше среди своих попутчиков, спавших тяжелым, беспокойным сном. Храп, стоны, невнятное бормотанье, скрежет грубых башмаков по дереву, когда спящий, пытаясь устроиться поудобнее на жесткой лавке, переворачивается с боку на бок, - все сливалось в глухой, непрестанный шум.
А за всем этим - неумолчный рокот, будто перекатывается галька под ударами прибоя. Сажусь напротив спящей семьи. Между отцом и матерью кое-как примостился малыш. Но вот он поворачивается во сне, и при свете ночника я вижу его лицо. Какое лицо! От этих двоих родился на свет чудесный золотой плод. Эти бесформенные тяжелые кули породили чудо изящества и обаяния. Я смотрел на гладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вот маленький Моцарт, он весь - обещание!
Он совсем как маленький принц из сказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдал самые смелые надежды! Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконец новую розу, все садовники приходят в волнение. Розу отделяют от других, о ней неусыпно заботятся, холят ее и лелеют. Но люди растут без садовника. Маленький Моцарт, как и все, попадет под тот же чудовищный пресс. И станет наслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков. Моцарт обречен. Я вернулся в свой вагон.
Я говорил себе: эти люди не страдают от своей судьбы. И не сострадание меня мучит. Не в том дело, чтобы проливать слезы над вечно незаживающей язвой. Те, кто ею поражен, ее не чувствуют. Язва поразила не отдельного человека, она разъедает человечество. И не верю я в жалость. Меня мучит забота садовника. Меня мучит не вид нищеты, - в конце концов люди свыкаются с нищетой, как свыкаются с бездельем.
На Востоке многие поколения живут в грязи и отнюдь не чувствуют себя несчастными. Того, что меня мучит, не излечить бесплатным супом для бедняков. Мучительно не уродство этой бесформенной, измятой человеческой глины. Но в каждом из этих людей, быть может, убит Моцарт. Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека. Отрывок последний абзац, если быть точнее из рассказа И. Бунина "Кавказ". Помнится, финалом я была шокирована, прочитав его впервые: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи.
На другой день по приезде в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель, позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов. Сегодня принято всё в спешке, по чуть-чуть, снимая пенки. Искусство требует иного погружения, рефлексии и взора утруженья, а если только бросить взгляд на самое простое, покажется пустым и опера, и пьеса - любое слово. Не только нужно нам прочесть - обдумать нужно и в памяти своей сложить мозаику. Не так велик писатель, мастер и в общем-то любой создатель, как наше велико служенье, работа, диалог - мы говорим с поэтом, с драматургом, хотя другой играет роль, но, слушая, мы сопричастны: без нас культура умирает, и вечность не вечна. А вырвать пять минут себе на отвлеченье в потоке дней и сутолоке дел - всё в миг забудется, лишь нерв заденет мысли, но мысль не родит. Она упала в кресла и залилась слезами.
Но вдруг что-то новое заблистало в глазах ее; она пристально и упорно посмотрела на Аглаю и встала с места: А хочешь, я сейчас... Хочешь, хочешь? Аглая в испуге бросилась было к дверям, но остановилась в дверях, как бы прикованная, и слушала. Хочешь, я прогоню Рогожина? Ты думала, что я уж и повенчалась с Рогожиным для твоего удовольствия? Вот сейчас при тебе крикну: "Уйди, Рогожин! Да для чего же я себя так унизила пред ними? Да не ты ли же, князь, меня сам уверял, что пойдешь за мною, что бы ни случилось со мной, и никогда меня не покинешь; что ты меня любишь, и всё мне прощаешь, и меня у...
Да, ты и это говорил! И я, чтобы только тебя развязать, от тебя убежала, а теперь не хочу! За что она со мной как с беспутной поступила? Беспутная ли я, спроси у Рогожина, он тебе скажет! Теперь, когда она опозорила меня, да еще в твоих же глазах, и ты от меня отвернешься, а ее под ручку с собой уведешь? Да будь же ты проклят после того за то, что я в тебя одного поверила. Уйди, Рогожин, тебя не нужно! Порыв был так силен, что, может быть, она бы и умерла, так, по крайней мере, показалось князю.
И она и Аглая остановились как бы в ожидании, и обе как помешанные смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать. Он только видел пред собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае, у него "пронзено навсегда сердце". Он не мог более вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну: Разве это возможно! Ведь она... Но только это и успел выговорить, онемев под ужасным взглядом Аглаи. В этом взгляде выразилось столько страдания и в то же время бесконечной ненависти, что он всплеснул руками, вскрикнул и бросился к ней, но уже было поздно! Она не перенесла даже и мгновения его колебания, закрыла руками лицо, вскрикнула: "Ах, боже мой!
Побежал и князь, но на пороге обхватили его руками. Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор, и посиневшие губы шевелились, спрашивая: За ней? За ней?.. Она упала без чувств ему на руки. Он поднял ее, внес в комнату, положил в кресла и стал над ней в тупом ожидании. На столике стоял стакан с водой; воротившийся Рогожин схватил его и брызнул ей в лицо воды; она открыла глаза и с минуту ничего не понимала; но вдруг осмотрелась, вздрогнула, вскрикнула и бросилась к князю. Я его этой барышне отдавала! Да зачем?
Для чего? Поди прочь, Рогожин, ха-ха-ха! Рогожин пристально посмотрел на них, не сказал ни слова, взял свою шляпу и вышел. Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя. Он хохотал на ее хохот и готов был плакать на ее слезы. Он ничего не говорил, но пристально вслушивался в ее порывистый, восторженный и бессвязный лепет, вряд ли понимал что-нибудь, но тихо улыбался, и чуть только ему казалось, что она начинала опять тосковать или плакать, упрекать или жаловаться, тотчас же начинал ее опять гладить по головке и нежно водить руками по ее щекам, утешая и уговаривая ее, как ребенка. Сцена, в которой главный герой открылся мне с совершенно другой стороны. Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск.
Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге. Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! Я молился, проклинал плакал, смеялся... При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете - дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей...
И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков - казачьей станицы , где я мог пересесть на другую лошадь. Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте , он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду ; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал. И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
Владимир Набоков "Другие берега". Каждый вечер открываю случайную страницу и читаю вслух. Один из любимых отрывков глава 6, последний абзац : "И высшее для меня наслаждение - вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства-это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого сосняка у железной дороги между мертвыми в этом контексте Олбани и Скенектеди там у меня летает один из любимейших моих крестников, мой голубой samuelis - словом, любой уголок земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их растений. Вот это - блаженство, и за блаженством этим есть нечто, не совсем поддающееся определению. Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern - не знаю, к кому и к чему,- гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца. Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя.
От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня? Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой". На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил: Подследственный из Галилеи?
К тетрарху дело посылали? Да, прокуратор, - ответил секретарь. Что же он? Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь. Прокуратор дернул щекой и сказал тихо: Приведите обвиняемого. И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной.
Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора. Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски: Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм? Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой. Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить: Добрый человек! Поверь мне... Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его: Это меня ты называешь добрым человеком?
Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, - и так же монотонно прибавил: - Кентуриона Крысобоя ко мне. Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце. Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни: Преступник называет меня "добрый человек". Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить. И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.
Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы. Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане. Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет. Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова: Римского прокуратора называть - игемон.
Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя? Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло: Я понял тебя. Не бей меня. Через минуту он вновь стоял перед прокуратором. Прокуратор сказал негромко: Мое - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть.
Иешуа, - поспешно ответил арестант. Откуда ты родом? Из города Гамалы, - ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала. Кто ты по крови? Я точно не знаю, - живо ответил арестованный, - я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец... Где ты живешь постоянно? У меня нет постоянного жилища, - застенчиво ответил арестант, - я путешествую из города в город.
Это можно выразить короче, одним словом - бродяга, - сказал прокуратор и спросил: - Родные есть?
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).
Тексты для живой классики. Дата. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза на конкурс чтецов 7. Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением – «Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, – продолжал я быстро. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Маленькие прозы для чтения наизусть. Просмотр содержимого документа «Тексты для конкурса "Живая классика"». Подборка текстов для подготовки к конкурсу чтецов «Живая классика.
Живая классика тексты для конкурса 7 класс
все тексты для заучивания наизусть. К участию в «Живой классике» приглашаются учащиеся 5-11 классов учреждений. Тексты для заучивания наизусть. Тексты с сокращениями для чтения на конкурсах, например, конкурс «Живая классика» 2020. Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Прозаические отрывки для чтения наизусть для девочек. Старшим. Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса.
Тексты для заучивания живая классика 5 класс
Здесь вынайдёте прекрасные поэтические и прозаические материалы материалы на различную тематику, обеспечивающие стопроцентную победу в фестивале " Живое слово"! Тексты для заучивания наизусть к конкурсу «Живая классика-2017». Тексты для заучивания наизусть.
Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок
Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели.
Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.
Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте , за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно.
Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее.
Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков.
Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины...
Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей...
Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась.
Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи!
Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста.
До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя!
Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма.
На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли.
На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю.
Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры.
Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха.
Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди.
Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание...
Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя...
Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани.
Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка?
Мы же с тобой только двое остались, только двое... Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву...
Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать. Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет...
Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь , что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью.
Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение.
Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Айтматов Чордон, прижатый к решетке перрона, смотрел поверх моря голов на красные вагоны бесконечно длинного состава. Султан, Султан, сын мой, я здесь! Ты слышишь меня?!
Но где там было докричаться! Железнодорожник, стоявший рядом с оградой, спросил его: У тебя есть копь? А знаешь, где сортировочная станция? Знаю, в той стороне. Тогда вот что, папаша, садись на копя и скачи туда.
Успеешь, километров пять, не больше. Эшелон там остановится на минутку, там и попрощаешься с сыном, только скачи быстрей, не стой! Чордон метался по площади, пока нашел своего коня, и помнил лишь, как рывком развязал узел чумбура, как вдел ногу в стремя, как ожег бока лошади камчой и как, пригибаясь, понесся по улице вдоль железной дороги. По пустынной, гулкой улице, пугая редких прохожих и проезжих, он мчался, как свирепый кочевник. Помоги мне, покровитель копей Камбар-ата, не дай споткнуться коню!
Дай ему крылья сокола, дай ему сердце железное, дай ему ноги оленьи! До сортировочной станции оставалось уже недалеко, когда сзади его стал настигать шум эшелона. Тяжелый, жаркий грохот двух спаренных цугом паровозов, как горный обвал, обрушился па его пригнутые широкие плечи. Эшелон обогнал скачущего Чордона. Лошадь уже притомилась.
Но он рассчитывал успеть, только бы поезд остановился, до сортировочной осталось не так уж далеко. И страх, тревога, что поезд может вдруг не остановиться, заставили его вспомнить о боге: «Великий боже, если ты есть на земле, останови этот эшелон! Прошу тебя, останови, останови эшелон! А сын бежал вдоль состава - навстречу отцу. Увидев его, Чордон спрыгнул с коня.
Они молча бросились в объятия друг друга и замерли, позабыв обо всем на свете. Отец, ты прости меня, я ухожу добровольцем, - проговорил Султан. Знаю, сын. Я обидел сестер, отец. Пусть они забудут обиду, если могут.
Они простили тебя. Ты па них не обижайся, не забывай их, пиши им, слышишь. И мать не забывай. Хорошо, отец. На станции одиноко стукнул колокол, надо было расставаться.
В последний раз отец глянул в лицо сына и увидел в нем на мгновение свои черты, себя, еще молодого, еще на заре юности: он крепко прижал его к груди. И в ту минуту всем своим существом он хотел передать сыну отцовскую любовь. Целуя его, Чордон приговаривал одно и то же: Будь человеком, сын мой! Где бы ты ни был, будь человеком! Всегда оставайся человеком!
Вагоны дрогнули. Чордонов, отправляемся! И когда Султана на ходу затащили в вагон, Чордон опустил руки, потом повернулся и, припадая к потной, горячей гриве копя, зарыдал. Он плакал, обнимая шею коня, и так сильно содрогался, что под тяжестью его горя копыта коня переступали с места на место. Железнодорожники молча проходили мимо.
Они знали, почему плакали в те дни люди. И только станционные мальчишки, вдруг присмирев, стояли и с любопытством и детским состраданием смотрели на этого большого, старого, плачущего человека. Солнце поднялось над горами высотой на два тополя, когда Чордон, миновав Малое ущелье, выехал на широкий простор холмистой долины, уходящей под самые снежные горы. Дух захватило у Чордона. На этой земле жил его сын...
Москва, 1846 год Университетская типография Павла Ивановича Чичикова знакомят с сыновьями помещика Манилова: «В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонив-шийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяи-ном и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки. Учитель опять настроил внимание. Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности.
Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазен-ки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внима-ние. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продол-жал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником? В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля». Санкт-Петербург, 1873 год Типография К.
Замысловского Хроникер пересказывает содержание философской поэмы, которую в молодости написал постаревший ныне либерал Степан Трофимович Верховенский: «Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопреде-ленном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Вообще же все поют беспрерывно, а если разговари-вают, то как-то неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего значения. Наконец сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов.
Юноша изображает собою смерть, а все народы ее жаждут. И, наконец, уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с песней новой надежды , и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей». Сборник «Пестрые рассказы». Санкт-Петербург, 1897 год Издание А. Суворина Мягкосердечный литератор Павел Васильевич принужден выслушивать длиннейшее драматическое сочинение, которое вслух зачитывает ему писательница-графоманка Мурашкина: «— Вы не находите, что этот монолог несколько длинен?
Павел Васильевич не слышал монолога. Вас заел анализ. Вы слишком рано перестали жить сердцем и доверились уму. Что такое сердце? Это понятие анатомическое.
Как условный термин того, что называется чувствами, я не признаю его. А любовь? Неужели и она есть продукт ассоциации идей? Скажите откровенно: вы любили когда-нибудь? Не будем трогать старых, еще не заживших ран пауза.
О чем вы задумались? Во время XVI явления Павел Васильевич зевнул и нечаянно издал зубами звук, какой издают собаки, когда ловят мух. Он испугался этого неприличного звука и, чтобы замаскировать его, придал своему лицу выражение умилительного внимания. Если эта мука продолжится еще десять минут, то я крикну караул… Невыносимо! Сцена представляет сельскую улицу.
Направо школа, налево больница. Петрозаводск, 1988 год Издательство «Карелия» На литературном вечере, приурочен-ном к столетнему юбилею со дня гибели поэта, советский управдом выступает с торжественной речью о Пушкине: «Конечно, я, дорогие товарищи , не историк литературы. Я позволю себе подойти к великой дате просто, как говорится, по-человечески. Такой чистосердечный подход, я полагаю, еще более приблизит к нам образ великого поэта. Итак, сто лет отделяют нас от него!
Время действительно бежит неслыханно быстро! Германская война, как известно, началась двадцать три года назад. То есть, когда она началась, то до Пушкина было не сто лет, а всего семьдесят семь. А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был еще ближе к великому поэту.
Не то чтобы я мог его видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет. Моя же бабушка, еще того чище, родилась в 1836 году. То есть Пушкин мог ее видеть и даже брать на руки. Он мог ее нянчить, и она могла, чего доброго, плакать на руках, не предполагая, кто ее взял на ручки. Конечно, вряд ли Пушкин мог ее нянчить, тем более что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал, но все-таки можно допустить эту волнующую возможность, тем более что он мог бы, кажется, заехать в Калугу повидать своих знакомых.
Мой отец, опять-таки, родился в 1850 году. Но Пушкина тогда уже, к сожалению, не было, а то он, может быть, даже и моего отца мог бы нянчить. Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к ее родителям и требовать, чтобы они дали ему ее подержать и ее понянчить… Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было и как они там с этим устраивались… Может быть, даже и она его нянчила… Но то, что для нас покрыто мраком неизвестности, то для них, вероятно, не составляло никакого труда, и они прекрасно разбирались, кого нянчить и кому кого качать. И если старухе действительно было к тому времени лет под шесть-десят, то, конечно, смешно даже и подумать, чтобы ее кто-нибудь там нянчил.
Значит, это уж она сама кого-нибудь нянчила. И, может быть, качая и напевая ему лирические песенки, она, сама того не зная, пробудила в нем поэтические чувства и, может быть, вместе с его пресловутой нянькой Ариной Родионовной вдохновила его на сочинение некоторых отдельных стихотворений». Сборник рассказов «Старуха». Москва, 1991 год Издательство «Юнона» «Коратыгин пришел к Тикакееву и не застал его дома. А Тикакеев в это время был в магазине и покупал там сахар, мясо и огурцы.
Коратыгин потоптался у дверей Тикакеева и собрался уже писать записку, вдруг смотрит, идет сам Тикакеев и несет в руках клеенчатую кошелку. Коратыгин увидел Тикакеева и кричит ему: — А я вас уже целый час жду! Эти слова так взбесили Коратыгина, что он зажал пальцем одну ноздрю, а другой ноздрей сморкнулся в Тикакеева. Тогда Тикакеев выхватил из кошелки самый большой огурец и ударил им Коратыгина по голове. Коратыгин схватился руками за голову, упал и умер.
Вот какие большие огурцы продаются теперь в магазинах! Москва, 1935 год Издательство «Огонек» Свод гипотетических правил для тупых советских бюрократов один из них, некий Басов, является антигероем фельетона : «Нельзя же все приказы, распоряжения и инструкции сопровождать тысячью оговорок, чтобы Басовы не наделали глупостей. Москва, 1999 год Издательство «Голос» Драматург Сергей Леонтьевич Максудов читает великому режиссеру Ивану Васильевичу, ненавидящему, когда на сцене стреляют, свою пьесу «Черный снег». Прототипом Ивана Васильевича послужил Константин Станиславский, Максудова — сам Булгаков: «Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа. Ну, прощай!
Очень скоро ты придешь за мною… П е т р о в. Что ты делаешь?! Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Зачем же стрелять? Пусть кончит и пусть заколется кинжалом!
Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники — вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете? Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел.
Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд. Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их.
Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы.
За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы. В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль.
Или Мураками. Или Амаду». Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное.
Передать другим то, что знает, то, что у него есть. Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать? Максим помялся, осторожно уселся на край стула. Понимаете, я профан.
Меня ничему не учили. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда.
Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Всякие тесты, квесты… — Андрей Петрович махнул рукой. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные.
Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план. Особенно литература. Вы следите, Максим? Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим.
Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков. Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб.
Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся!
Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного — и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился.
Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет?
Но интересно совсем не это. Интересно, с кем будешь мужу изменять. Он побледнел, как мрамор, только глаза его дивно сверкают… Едва дыша, он берет ее за руку и говорит… — Катя-а! А Катя-а! Это ты с тарелки черносливину взяла-а? Мать высунула голову в окошко, и видно ее сердитое лицо.
Из другого окошка голова: — Конешно, она. Я сразу увидела: было для компоту 10 черносливин, а как она подошла, так и 9 сделалось. И как тебе не стыдно — а? Очень мне нужен ваш чернослив! От него керосином пахнет. А почем же ты знаешь, что керосином, коли ты не пробовала, — а?
Я уже готова уступить его доводам, как вдруг дверь распахивается и входит муж. Дура полосатая! Кошка носатая! Катенька обернулась. Через забор перевесился соседский Мишка и обрывал с росших у скамейки кустов зеленую смородину. А ты вроде Володи.
Мама, он смородину рвет! Час от часу не легче! Катенька уселась поудобнее и попробовала мечтать дальше. Но ничего не выходило. Поганый мальчишка совсем выбил ее из настроения. Почему вдруг «кошка носатая»?
Во-первых, у кошек нет носов — они дышат дырками, — а, во-вторых, у нее, у Катеньки, совершенно греческий нос, как у древних римлян. И потом, что это значит, «вроде Володи»? Володи разные бывают. Ужасно глупо. Не стоит обращать внимания. Но не обращать внимания было трудно.
От обиды сами собой опускались углы рта и тоненькая косичка дрожала под затылком. Катенька пошла к матери и сказала: — Я не понимаю вас! Как можно позволять уличным мальчишкам издеваться над собой. Неужели же только военные должны понимать, что значит честь мундира? Потом пошла в свой уголок, достала конвертик, украшенный золотой незабудкой с розовым сиянием вокруг каждого лепестка, и стала изливать душу в письме к Мане Кокиной: «Дорогая моя! Я в ужасном состоянии.
Все мои нервные окончания расстроились совершенно. Дело в том, что мой роман быстро идет к роковой развязке. Наш сосед по имению, молодой граф Михаил, не дает мне покоя. Достаточно мне выйти в сад, чтобы услышать за спиной его страстный шепот. К стыду моему, я его полюбила беззаветно. Сегодня утром у нас в имении случилось необычное событие: пропала масса фруктов, черносливов и прочих драгоценностей.
Вся прислуга в один голос обвинила шайку соседних разбойников. Я молчала, потому что знала, что их предводитель граф Михаил. В тот же вечер он с опасностью для жизни перелез через забор и шепнул страстным шепотом: «Ты должна быть моей». Разбуженная этим шепотом, я выбежала в сад, и граф заключил меня в свои объятия. Я ничего не сказала, но вся побледнела, как мрамор; только глаза мои дивно сверкали…» Катенька вдруг приостановилась и крикнула в соседнюю комнатушку: — Мама! Дайте мне, пожалуйста, семикопеечную марку.
Я пишу Мане Кокиной. Все только Кокиным да Мокиным письма писать! Нет, милая моя, мать у тебя тоже не лошадь, чтобы на Мокиных работать. Посидят Мокины и без писем! Я очень криво приклеила марку и боюсь, что она отклеится, как на прошлом письме. Целую тебя 100 000 000 раз.
Твоя Катя». Экскурсовод и дети с учительницей прошли в зал Ивана Ивановича. Только и слышим: «Шишкин-прогульщик, Шишкин-двоечник! Дети рассмеялись. Учительница разозлилась. Пашка Шишкин моментально зарядил Севе Хомякову подзатыльник.
Хомяков ответил Шишкину той же любезностью. Если вы даже и не слышали фамилии художника, то, по крайней мере, видели вот это! И экскурсовод торжественно указала детям на картину «Утро в сосновом лесу». И Шишкин облизнулся. Ну все же знают! Экскурсовод растерянно переводила взгляд с картины на делегацию.
Иван Иваныч его не для конфет, извините, писал! А конфеты — это уж, извините, без его участия! Это полотно! Кто ж спорит, что не шедевр? Как в магазине увидишь — так сразу целое кило купить хочется, честно-честно! Это — картина!
А вы… вы… невежи! Товарищ педагог, как Вы можете спокойно стоять и слушать это безобразие? Если ты видишь… Прости этих современных безграмотных людей! Экскурсовод схватилась за сердце. В это время к делегации подошел директор школы. Все испуганно смолкли.
Решил вместе с ними, так сказать, приобщиться к прекрасному. Что опять натворили? Скажите, что это? Странно слышать такое от экскурсовода. Ведь это же «Утро в сосновом лесу» Шишкина. Что я говорила?
Значит, не фантик? Не фантик?! Спасибо вам, товарищ! Остались еще образованные люди в нашей стране! Экскурсовод с чувством пожала крепкую руку директора и умчалась за валидолом. Директор сурово оглядел смущенных детей и не менее смущенную учительницу.
Довели экскурсовода! Как же можно великую картину — фантиком называть? А Вы, Анжелика Борисовна? Ведь учитель рисования всё-таки! Понимаю, что только после института, но элементарные знания должны же быть… Стыдно мне за вас! Все понурились.
Даже медведям с картины, казалось, стыдно стало… - Ну ладно! Я сегодня добрый, так что всех прощаю… Кстати. Нашёл тут один зальчик, пойдемте покажу: там такая огро-о-омная конфетная коробка висит — не поверите! Помню, в детстве объедался! Директор облизнулся и потащил успокоенных детей и учительницу к картине великого русского художника Васнецова «Богатыри». Бутерброд с редиской Бабушка очень вкусно готовила.
Просто пальчики оближешь. При этом чем проще были продукты, тем вкуснее блюдо. Например, фирменные бутерброды с редиской. Для этого она брала свежий черный хлеб, смазывала его тонким слоем сливочного масла, на это солнечное одеяло укладывала кружочек редиски и посыпала солью. Если бабушка варила борщ, это была яркая палитра цветов: багряная свекла, желтый лимон, белая сметана, зеленый укроп. Ну как такое есть?
Только рисовать! Бабушка все умела. Когда умер дедушка, она тяжело заболела и слегла. Но я думаю, она просто не умела жить без дедушки. Лежачий больной в доме — это сложно. Частые просьбы.
Запах лекарств. Тяжелая атмосфера. А нам с сестрой по 12 лет. И мы за главных хозяек. На нас школа, уроки, дом, огород. Родители в Москве.
А мы совсем девчонки. Смотрим в окно и хотим гулять. Двенадцать лет — это прихожая юности. И смех без причины, и первые взрослые мысли… И все это смято бабушкиной болезнью. Она стонала тихо, через закушенную от боли губу, и думала, что никто не слышит. Но мы слышали, и это рвало нам сердце.
В меня влюбился рыжий Сашка. Он был красавчик и чемпион области по прыжкам в длину. У него не было недостатков. Разве что слеповат, потому что иначе не объяснить, что из всех девочек в школе он выбрал меня: невзрачную, нескладную, в старой вытянутой кофте и курточке, перешитой из бабушкиного пальто. Девчонки вокруг ходили в красивых нарядах, в джинсах. У меня были красивые волосы, спрятанные в толстую косу.
И заплаканные от жалости к бабушке глаза. Но Саша стал носить до дома именно мой портфель. И это повысило мои рейтинги, прежде всего в собственных глазах. Я стала замирать у зеркала. И что он во мне нашел? Я в тот день ждала Сашу.
Он звонил, спросил, пойду ли гулять, и сказал: «Я сейчас зайду». Я сбегала к бабушке, открыла ей окно, поправила подушку, накрыла ноги одеялом. Голова болит. Я гулять. Раздался звонок в дверь. Я выпорхнула в прихожую, открыла дверь, сказала Саше: «Я сейчас», схватила курточку, крикнула в комнату бабушке: «Я пошла гулять!
Она звала меня. Дверь захлопнулась. Но я… Я слышала. Я понимала, что надо открыть.
Тексты для заучивания живая классика 5 класс
Подготовка к конкурсу началась еще перед Новым годом: ребята определились с репертуаром, подготовили тексты для заучивания. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей. Просмотр содержимого документа «Живая классика 5-11 классы». МОБУ Тыгдинская СОШ Конкурс «ЖИВАЯ КЛАССИКА» 2018г. Сегодня я познакомлю вас с ребятами, у которых уже есть любимые книги, они участвуют в конкурсе юных чтецов прозы «Живая классика». Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс. Подготовка к конкурсу началась еще перед Новым годом: ребята определились с репертуаром, подготовили тексты для заучивания.
Живая классика тексты для конкурса 7 класс
Почему так, а не иначе? Солнце такое теплое, воздух так освежающ, я пил чистую росу и обильный дождь. Я дышал, я жил! Силы поднимались в меня из земли, вливались из воздуха, я был счастлив всегда новым, большим счастьем и поэтому всегда должен был цвести. Такова моя жизнь, я не мог иначе. Мне было все дано! Вы одна из тех мыслящих, глубоких, высокоодаренных натур, которым суждено удивить мир.
Какое мне до него дело? Мне довольно самой себя. Отдавать им все, что можем. Да, я дал миру только розы… А вы? Вам дано так много. Что дали миру вы?
Что вы ему дадите? Что дам? Плевать мне на мир! Он мне ни к чему! Мне дела до него нет! Снабжайте его розами, вас только на это и хватит!
Пусть орешник дает ему орехи, коровы и овцы — молоко, у них своя публика! Моя же — во мне самой! Я замкнусь в себе самой — и баста. Мне нет дела до мира! И улитка заползла в свою раковину и закрылась в ней. У меня все прорывается наружу, прорывается розами.
Лепестки их опадают и разносятся ветром, но я видел, как одну из моих роз положила в книгу мать семейства, другую приютила на своей груди прелестная молодая девушка, третью целовали улыбающиеся губки ребенка. И я был так счастлив, я находил в этом истинную усладу. Вот мои воспоминания, моя жизнь! И розовый куст цвел во всей своей простоте и невинности, а улитка тупо дремала в своей раковине — ей не было дела до мира. Улитка стала прахом от праха, и розовый куст стал прахом от праха, истлела в книге и роза воспоминаний… Но в саду цвели новые розовые кусты, в саду росли новые улитки. Они заползали в свои домики и плевались — им не было дела до мира.
Не начать ли эту историю сначала?
Из нашего класса. На перемене мы с ним первым делом список невест составили и стали думать, на ком же мне из них жениться. Она же отличница, — говорит Петька. Она же зубрила. Будет меня уроки заставлять учить. Будет шнырять по квартире, как заводная и ныть противным голосом: — Учи уроки, учи уроки.
Она ведь живёт рядом со школой. Мне её провожать удобно, — говорю. Если я на ней женюсь, мне что же всю жизнь в такую даль таскаться? Мне мама вообще не разрешает в том районе гулять. А вот у Машки Кругловой есть. Самый настоящий Мерседес, будете на нём в кино ездить. У неё бабушка готовит — пальчики оближешь.
Помнишь, Бубликова нас бабушкиными пирожками угощала? Ох, и вкусные. С такой бабушкой не пропадёшь. Даже в старости. Что это за жена такая? Это ещё великий русский писатель Гоголь сказал, я сам слышал. А что это за приданое такое — глаза?
Смех, да и только. Самое лучшее! На том дело и кончилось. Но жениться я не передумал. Так и знайте! Виктор Голявкин. Не везёт Однажды прихожу я домой из школы.
В этот день я как раз двойку получил. Хожу по комнате и пою. Пою и пою, чтоб никто не подумал, что я двойку получил. А то будут спрашивать ещё: «Почему ты мрачный, почему ты задумчивый? А мама говорит: - У него, наверное, весёлое настроение, вот он и поёт. Отец говорит: - Наверное, пятёрку получил, вот и весело человеку. Всегда весело, когда какое-нибудь хорошее дело сделаешь.
Я как это услышал, ещё громче запел. Тогда отец говорит: - Ну ладно, Вовка, порадуй отца, покажи дневник. Тут я сразу петь перестал. Берёт у меня дневник, видит там двойку и говорит: - Удивительно, получил двойку и поёт! Что он, с ума сошёл? Ну-ка, Вова, иди сюда! У тебя, случайно, нет температуры?
Отец развёл руками и говорит: - Тогда нужно тебя наказать за это пение... Вот как мне не везёт! Притча «Сделанное тобой к тебе же и вернётся» В начале двадцатого века один шотландский фермер возвращался домой и проходил мимо болотистой местности. Вдруг он услышал крики о помощи. Фермер бросился на помощь и увидел мальчика, которого засасывала в свои жуткие бездны болотная жижа. Мальчик пытался выкарабкаться из страшной массы болотной трясины, но каждое его движение приговаривало его к скорой гибели. Мальчик кричал.
Фермер быстро срубил толстый сук, осторожно приблизился и протянул спасительную ветку утопающему. Мальчик выбрался на безопасное место. Его пробивала дрожь, он долго не мог унять слезы, но главное - он был спасен! Он очень волнуется, наверное. С благодарностью посмотрев в глаза своему спасителю, мальчик убежал… Утром, фермер увидел, что к его дому подъехала богатая карета, запряженная роскошными породистыми скакунами. Из кареты вышел богато одетый джентльмен и спросил: - Это вы вчера спасли жизнь моему сыну? Вы мне ничего не должны, потому что я поступил так, как должен был поступить нормальный человек.
Класс замер. Изабелла Михайловна склонилась над журналом и, наконец, произнесла: - Рогов. Все облегченно вздохнули и захлопнули учебники. А Рогов вышел к доске, почесался и почему-то сказал: - Хорошо выглядите сегодня, Изабелла Михайловна! Изабелла Михайловна сняла очки: Рогов шмыгнул носом и начал: - Прическа у вас аккуратная! Не то, что у меня. Изабелла Михайловна встала и подошла к карте мира: - Ты что, не выучил урок?
Ничего от вас не скроешь! Опыт работы с детьми - колоссальный! Изабелла Михайловна улыбнулась и сказала: - Ой, Рогов, Рогов! Покажи хоть, где Африка находится. На перемене Рогов давал товарищам интервью: - Главное - этой кикиморе про глазки запустить... Изабелла Михайловна как раз проходила мимо. Изабелла Михайловна остановилась и глянула на Рогова так, что Рогов понял: тетеря слышит дальше двух шагов.
На следующий же день Изабелла Михайловна опять вызвала к доске Рогова. Рогов стал белым как полотно и прохрипел: - Вы ж меня вчера вызывали! Вам бы к морю сейчас, стихи писать, человека хорошего встретить... Склонив голову, Изабелла Михайловна задумчиво водила по бумаге карандашом. Потом вздохнула и тихо сказала: - Ну, садись, Рогов. Отец на фронте, мать умерла, и в детдом не берут: дядя родной есть. Правда, дядя инвалид, но при хорошем деле портной , - что ему стоит сироту пригреть?
Дядя, однако, сироту не пригрел, и сын фронтовика частенько кормился с помойки. Насобирает картофельных очисток, сварит в консервной б анке па костерике у реки, в которой иной раз удастся изловить какого-нибудь пескарика, да тем и жил. После войны Котя отслужился в армии, выстроил дом, завел семью, а потом и дядю к себе взял - тот к тому времени совсем одряхлел, на девятый десяток перевалило. Дяде Котя ни в чем не отказывал. Что сам с семьей ел, то и дяде в чашку. И даже рюмочкой не обносил, ежели когда сам причащался. Я родню не забываю,- приговаривал всякий раз Котя.
В газетах пишут, чужих детей брали на воспитание, потому как война. Помнишь, как в песне-то пели? Тогда надо было охать-то, когда я в яме помойной рылся... Завершал Котя застольный разговор обычно слезой: - Ну, дядюшка, дядюшка, спасибо! Отец-покойник в ноги бы тебе поклонился, ежели бы с войны вернулся. Ведь он-то думал, сын евонный, сирота горемычная, под крылом у дяди, а меня ворона своим крылом больше грела, чем дядя. Понимаешь ты это своей старой-то башкой?
Ведь лоси и те от волков малых лосят всема защищают, а ты-то ведь не лось. Ты дядя родной... И тут уж начинал в голос голосить и старик. Ровно два месяца так изо дня в день воспитывал Котя дядю, а на третий месяц дядя повесился. Потом повернулся, смотрю - вот он, папаша! Я его всегда боялся - уж очень здорово он меня драл. Отцу было лет около пятидесяти, и на вид не меньше того.
Волосы у него длинные, нечесаные и грязные, висят космами, и только глаза светятся сквозь них, словно сквозь кусты. В лице нет ни кровинки - оно совсем бледное; но не такое бледное, как у других людей, а такое, что смотреть страшно и противно, - как рыбье брюхо или как лягва. А одежда - сплошная рвань, глядеть не на что. Я стоял и глядел на него, а он глядел на меня, слегка покачиваясь на стуле. Он осмотрел меня с головы до пяток, потом говорит: - Ишь ты как вырядился - фу-ты ну-ты! Небось думаешь, что ты теперь важная птица, - так, что ли? Я с тобой живо разделаюсь, собью с тебя спесь!
Тоже, образованный стал, - говорят, читать и писать умеешь. Думаешь, отец тебе и в подметки теперь не годится, раз он неграмотный? Это всё я из тебя выколочу. Кто тебе велел набираться дурацкого благородства? Скажи, кто это тебе велел? Вот оно как! А кто это вдове позволил совать нос не в свое дело?
А ты, смотри, школу свою брось. Я им покажу! Выучили мальчишку задирать нос перед родным отцом, важность на себя напустил какую! Ну, если только я увижу, что ты околачиваешься возле этой самой школы, держись у меня! Твоя мать ни читать, ни писать не умела, так неграмотная и померла. И все твои родные так и померли неграмотные. Я ни читать, ни писать не умею, а он, смотри ты, каким франтом вырядился!
Не таковский я человек, чтобы это стерпеть, слышишь? А ну-ка, почитай, я послушаю. Я взял книжку и начал читать что-то такое про генерала Вашингтона и про войну. Не прошло и полминуты, как он хватил по книжке кулаком, и она полетела через всю комнату. Читать ты умеешь. А я было тебе не поверил. Ты смотри у меня, брось задаваться, я этого не потерплю!
Следить за тобой буду, франт этакий, и ежели только поймаю около этой самой школы, всю шкуру спущу! Всыплю тебе - опомниться не успеешь! Хорош сынок, нечего сказать! Он взял в руки синюю с желтым картинку, где был нарисован мальчик с коровами, и спросил: - Это еще что такое? Он разодрал картинку и сказал: - Я тебе тоже дам кое-что: ремня хорошего! Он долго бормотал и ворчал что-то себе под нос, потом сказал: - Подумаешь, какой неженка! И кровать у него, и простыни, и зеркало, и ковер на полу, - а родной отец должен валяться на кожевенном заводе вместе со свиньями!
Ну да я с тобой живо разделаюсь, всю дурь повыбью! Ишь напустил на себя важность … Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что непременно буду ходить в школу, отцу назло. В футбол играть - жарко, на речку идти - далеко. И так уже два раза сегодня ходили. Подошел Димка с кульком конфет. Дал каждому по конфете и сказал: - Вот вы тут дурака валяете, а я на работу устроился. Вот работу на дом взял.
Их ведь как делают? Высыпают в большой чан мешок сахарного песка, мешок сухого молока, потом ведро какао, ведро орехов... А если кто-то лишний килограмм орехов засыплет? Или наоборот... А они уже сами не могут это есть. Не то что есть - смотреть уже не могут на эти конфеты! Поэтому у них там всюду автоматические линии.
А результат несут нам, дегустаторам. Ну, мы попробуем и говорим: все нормально, можно везти в магазин. Или: а вот сюда неплохо бы добавить изюм и сделать новый сорт под названием "Зю-зю". Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы? Я в них хорошо разбираюсь. Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете?
Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам.
У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают. Хлеб-соль, - говорит Митроха, косясь на стол. Проходи, Митрофан Кузьмич, гостем будешь. Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Никак, барана зарезали? Слава богу, зарезали, хватит ему жир копить.
А я ума не приложу, куды мог запропаститься баран,- вздохнул Митроха и, помолчав спросил: - К вам он не попал случаем? А может, и попал, надо поглядеть в хлеве. А может и под нож попал? Может и под нож попал, - ничуть не смутившись, отвечает хозяин. Ты не шути, Епифан Аверьянович, вы ведь не в темноте, чай, резали барана, должны отличить своего от чужого. Да эти бараны все серые, как волки, дак кто их разберёт, высказалась Макрида. Кажите шкуру.
Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. Ну точно, мой баран-то! Не нарочно мы, прости, Кузьмич. У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Нет, не конец!
Вертайте моего барана! Да как его вернёшь, коли он наполовину съеден? Вертайте всё, что осталось, за остальное деньги платите. Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида. Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину.
Бобик в гостях у Барбоса Н. Носов Бобик увидел на столе гребешок и спросил: А что это у вас за пила? Какая пила! Это гребешок. А для чего он? Эх ты!
Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой.
Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его. Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь!
Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился. Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда?
Ты не сказал куда! Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер.
Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки.
Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика. М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад.
И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке?
Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст.
И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать.
Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город.
Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться.
Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом.
И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят.
Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада.
Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо.
Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая.
Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка.
А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор.
Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось?
Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь.
Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода.
Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся.
Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу.
Но Васька ничего не ответил, Он только фыркал и жмурился от света. Толстой О муравьях Рассказ Один раз я пришла в кладовую достать варенья. Я взяла банку и увидала, что вся банка полна муравьями.
Муравьи ползали и в средине, и сверху банки, и в самом варенье. Я вынула всех муравьёв ложечкой, смела кругом с банки и поставила банку на верхнюю полку. На другой день, когда я пришла в кладовую, я увидала, что муравьи с полу приползли на верхнюю полку и опять заползли в варенье. Я взяла банку, опять очистила, обвязала верёвкой и привесила на гвоздик к потолку. Когда я уходила из кладовой, я посмотрела ещё раз на банку и увидала, что на ней остался один муравей, он скоро бегал кругом по банке. Я остановилась посмотреть, что он будет делать. Муравей побегал по стеклу, потом побежал по верёвке, которой была обвязана банка, потом вбежал на верёвочку, которой была привязана банка. Вбежал на потолок, с потолка побежал по стене вниз и на пол, где было много муравьёв. Верно, муравей этот рассказал другим, по какой дороге он пришёл из банки, потому что сейчас же много муравьёв пошли друг за другом по стене на потолок и по верёвочке в банку, по той же самой дороге, по которой пришёл муравей. Я сняла банку и поставила её в другое место.
Басня «Два товарища» Шли по лесу два товарища, и выскочил на них медведь. Один бросился бежать, влез на дерево и спрятался, а другой остался на дороге.