Новости короткие рассказы бунина

Сборник рассказов и вопсоминаний: Под Серпом и Молотом Богиня разума Андре Шенье Камилл Демулен Красный генерал Товарищ дозорный Notre-Dame de la Garde Илюшка Сокол Русь Автобиографические заметки Волошин Горький Его высочество Маяковский "Третий. Рассказы Ивана Бунина классика русской литературы по школьной программе по внеклассному чтению. Рассказы Ивана Бунина классика русской литературы по школьной программе по внеклассному чтению. Сборник Тёмные аллеи состоит из 37 рассказов, объединённых темой любви и заканчивающие в большинстве случаев трагически.

Список рассказов Ивана Бунина - List of short stories by Ivan Bunin

непревзойденного мастера слова русской литературы первой половины XX века, превращавшего прозу в подлинную "поэзию в прозе".Послушайте прозу Бунина, и вас зачарует то, как Бунин говорит о России со всеми ее приметами. Сборник рассказов и вопсоминаний: Под Серпом и Молотом Богиня разума Андре Шенье Камилл Демулен Красный генерал Товарищ дозорный Notre-Dame de la Garde Илюшка Сокол Русь Автобиографические заметки Волошин Горький Его высочество Маяковский "Третий. Книги автора Иван Алексеевич Бунин читать онлайн бесплатно без регистрации полностью. Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя.

Иван Алексеевич Бунин

Именно они определяют разные жанровые структуры. Рассказы «Антоновские яблоки», «На Донце», «Эпитафия», «Перевал», «Новая дорога» - это развернутое авторское размышление о жизни. В некоторых произведениях, например, «Над городом», «Надежда», «Туман», «У истоков дней» исходным элементом оказывается факт прошлого, который проясняет мысль о том или ином явлении бытия. Бунин преодолевает конкретный материал и проникает в глубинные, сущностные процессы жизни. Писателя особенно сильно волновали вопросы развития мира. И моменты такого поиска открываются в рассказах «Эпитафия», «Антоновские яблоки», «На Донце», «Новая дорога». Писатель стремится уяснить образ будущего и создается вопросом: «Чем освятят новые люди новую жизнь? Раздумьями о судьбе нравственных ценностей в изменяющейся реальности вызван рассказ «Антоновские яблоки». Произведению предписывали практически поэтизацию крепостнического прошлого.

Писатель выражает теплые чувства к прошлому, мечту о возвращении атмосферы старинного дворянского гнезда. Но Бунин в своем рассказе выражает и другое желание — «быть мужиком».

На отказ начинаются капризы и истерики. Порой взрослые не выдерживают и срываются, а дети затевают обиду. И художник делится воспоминаниями о девушке, которую он знал ещё с её детства. Они встретились снова весной в Одессе, после чего между ними зародились нежные чувства. Она небольшая по объёму, но я читала её около двух с половиной недель. Сюжет меня не цеплял, не трогал за душу. Порой было скучно, и я уже хотела забросить чтение "Деревни".

В итоге пришлось дополнительно читать краткий пересказ в интернете, чтобы прояснить картину.

Написали между собой расписку, дал пятьдесят рублей задатку... А у него был лес свой, у барина у этого... Велели запрячь, сели, поехали. Мужик этот самый и говорит кучеру: «Ты, говорит, ступай на опушку, а мы тут будем стоять».

Кучер отправляется, а мужик подходит сейчас к дереву, расколол ее топором, затесал клин и загнал в трещину... Тут Никифор нагибается к трубке и поспешно закуривает, стараясь не глядеть на барина, растянувшего рот в ласковую, наивную улыбку. Табачная пыль в трубке горит синим огоньком. Никифор тушит его пальцем, пускает дым и кашляет. Ну, раздвоил мужик эту дереву и давай нюхать в середке.

Барин спрашивает у мужика: «Что это ты, братец, нюхаешь? А мужику того и надо, вытолкнул клин, нос-то баринов и прихватило как следует. А у этого мужика тоже плетка была треххвостовая; он поскорей ему брюки долой и давай этой плеткой полосовать... Он его до того драл, что барин кричал, а то и кричать перестал... Сел на лошадь - и час добрый.

Кучер приходит - лошадей, саней нету, а барин у дереве носом забит, и тело вся изрублена до живого мяса... Очень глупо, - говорит барин, улыбаясь, и косится на загнетку, откуда тянет шипящей в сале яичницей... Теперь пламя под чугуном совсем красно, в избе совсем темно. Дети, доев сырую крупу до зернышка, слушают отца. А он небрежно отвечает барину: Старики чего не наплетут...

Конечно, сказка. Как так? Он его не одной плеткой, а еще и аршином железным перекрестил как следует... Он ему, говорят, все руки, ноги переломал, до того бил. Барыня заявилась, а он убитый лежит...

Там «ах, ах», «лови, лови», а его уж и след простыл. Грубым тоном сказав последние слова, Никифор смолкает. Молчит от неловкости за него и барин. Никифор это чувствует и пытается убожество своей выдумки оправдать нравоучением: Да и верно, - говорит он, глядя в сторону, - Не наказывай зря.

Сколько годов я тут прожил и все не нажился… Я и не помню ничего, что было. Был будто один-два дня летом али, скажем, весной — и больше ничего. Зимних дён больше вспоминается, а все тоже похожи друг на дружку.

И ничего не скушно, а хорошо. Идешь по лесу — лес из лесу выходит, синеет, а там прогалина, крест из села виден… Придешь, заснешь — глядь, уж опять утро и опять пошел на работу… была бы шея — хомут найдется! Говорят — живете вы, мол, в лесу, пням молитесь, а спроси его, как надо жить, — не знает. Видно, живи как батрак: исполняй, что приказано, — и шабаш. И Митрофан действительно прожил всю свою жизнь так, как будто был в батраках у жизни. Нужно было пройти всю ее тяжелую лесную дорогу — Митрофан шел беспрекословно… И разладила его путь только болезнь, когда пришлось пролежать больше месяца в темноте избы, — перед смертью. И кто знает, — не прав ли был он?

Надев шубу и шапку, подхожу к лампе. На мгновение шум метели за окном смущает меня, но затем я решительно дую на свет. В темных пустых комнатах, через которые я прохожу, смутно сереют окна. От налетающих вихрей они то светлеют, то темнеют, — совсем как в корабельной каюте в качку. В прихожей холодно, как в сенцах, и пахнет сырой, промерзлой корой дров, заготовленных на топку. Громадная старинная икона Божией Матери с мертвым Иисусом на коленях чернеет в углу… На дворе ветер рвет с меня шапку и с головы до ног осыпает меня морозным снегом. Но ох как хорошо поглубже вздохнуть холодным воздухом и почувствовать, как легка и тонка стала шуба, насквозь пронизанная ветром!

На мгновение я останавливаюсь и делаю усилие взглянуть… Новый порыв ветра прямо в лицо перехватывает мне дыхание, и я успеваю разглядеть только два-три вихря, промчавшихся по просеке в поле. Я крепко нагибаю голову, погружаюсь почти по пояс в сугроб и долго иду, сам не зная куда… Ни деревни, ни леса не видно. Но я знаю, что деревня направо и что в конце ее, у плоского болотного озерка, теперь занесенного снегом, — изба Митрофана. И я иду, — долго, упорно и мучительно, — и вдруг в двух шагах от меня вспыхивает сквозь дым вьюги огонек. Кто-то бросается мне на грудь и чуть не сбивает меня с ног. Наклоняюсь, — собака, которую я подарил Митрофану. Она отскакивает при моем движении с жалобно-радостным визгом назад и бросается к избе, точно хочет показать, что там делается.

А у избы, около окошечка, светлым облаком кружится снежная пыль. Огонек освещает ее снизу, из сугроба. Утопая в снегу, я добираюсь до окна и торопливо заглядываю в него. Там, внизу, в слабо освещенной избе, лежит у окна что-то длинное, белое. Племянник Митрофана стоит, наклонившись над столом, и читает Псалтырь. В глубине избы, на нарах, видны в полумраке фигуры спящих баб и детей… II Утро. Выглядываю в кусочек окна, не запушенный морозом, и не узнаю леса.

Какое великолепие и спокойствие! Над глубокими, свежими снегами, завалившими чащи елей, — синее, огромное и удивительно нежное небо. Такие яркие, радостные краски бывают у нас только по утрам в афанасьевские морозы. И особенно хороши они сегодня, над свежим снегом и зеленым бором. Солнце еще за лесом, просека в голубой тени. В колеях санного следа, смелым и четким полукругом прорезанного от дороги к дому, тень совершенно синяя. А на вершинах сосен, на их пышных зеленых венцах, уже играет золотистый солнечный свет.

И сосны, как хоругви, замерли под глубоким небом. Приехали братья из города. Они привезли с собой много бодрости морозного утра. Пока в прихожей обметали вениками валенки, обивали от снега тяжелые воротники шуб и вносили покупки в рогожных кульках, пересыпанных сухой снежной пылью, как мукою, в комнатах находилось и металлически запахло морозным воздухом. Лицо у него багровое, — по голосу чувствуется, что оно задеревенело от морозу, — усы, борода и углы воротника на тулупе смерзлись в ледяные сосульки… — Митрофанов брат пришел, — докладывает Федосья, просовывая голову в дверь, — тесу на гроб просит. Я выхожу к Антону, и он спокойно рассказывает о смерти Митрофанаи деловито переводит разговор на тес. Равнодушие это или сила?..

Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю. Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим. Тонкий остистый иней садится на ресницы. Ладно бы похоронили! Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая. Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас!

Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов. Вот так тишина! Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль. Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана. Деревня тонет в снегу.

Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом. Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана. Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы.

В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями. Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки.

Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила. Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск.

Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют. В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна. Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу.

Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея. И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике.

Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок.

Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног. Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу.

Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними. Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция.

Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк!

Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова.

Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж?

Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота. А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины.

Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба!

Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка!

Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер!

Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга.

А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.

Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу.

А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»?

А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете.

Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания. Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце.

Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи.

Оглавление:

Сидя у могилы, она вспоминает, как Оля хвасталась своим легким дыханием, которое якобы привлекает мужчин. А теперь ее дыхание рассеяно в ветре, небе — повсюду… 3. Окаянные дни «Окаянные дни» — книга тяжелая, настроение от нее становится мрачным, потому что она носит траурные цвета. Книга написана в форме записей дневника, автор делится своими впечатлениями и наблюдениями о событиях, произошедших в Москве во время гражданской войны — с 1 января 1918 по январь 1920 г. Автор не был в восторге от того, что творилось вокруг, и от будущего ожидал еще нечто более ужасное. Бунин с иронией описывает, как ввели новый стиль исчисления времени. Заметки и наблюдения Ивана Бунина от событий в России можно прочитать в книге «окаянные дни». Жизнь Арсеньева Алексей Арсеньев был рожден в отцовской усадьбе в 70-х годах. Все свое детство он провел на лоне природы, летом перед его взором расстилались цветы и травы, зимой — снежное море без конца и края… Размеренная спокойная жизнь, русские пейзажи сформировали характер Алексея, который никогда не менялся. Его самое яркое детское воспоминание — это поездка в город с матерью и отцом. По дороге обратно домой Алеша увидел странного мужчину, так он впервые узнал о том, что существуют каторжники, убийцы, воры… Интересный факт: книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях.

В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Господин из Сан-Франциско Господин из Сан-Франциско, заметив, что у него накопилось много денег после работы, которой он отдал всю свою жизнь, решил отправиться в путешествие с женой и дочерью. Тогда люди путешествовали в Старый Свет или Европу. Был тогда конец ноября, плыли они на роскошном теплоходе, выпивая кофе и принимая ванны. Пассажиры прогуливались по палубе, читали газеты, отдыхали в удобных креслах… Дочь господина познакомилась с принцем. По прибытию в Неаполь семья остановилась в дорогом отеле, а после все отправились на Капри.

Автор: Иван Бунин Рассказ про ребенка, который в бреду просил красные лапти. Автор: Иван Бунин Рассказ про мальчика, которому дядя рассказывал как писать цифры. Автор: Иван Бунин Стихотворение Бунина про грустное и мрачное время года.

Автор: Иван Бунин.

И персонажи все в ту же обойму. Со знаменем только не всё просто.... Лазарь Сергей - Noblesse Oblige Nure Sardarian 5 часов назад По вашему комментарию видно, что вы слушали не так внимательно или просто упустили важный момент: герои...

Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное. Подойдя к дрожкам, он бросает Иле убитого чирка, и, мгновенно забыв о бычках, Иля с жадностью ловит его на лету. Чирок еще теплый! Головка с закатившимися глазами, подернутыми белесою пленкой, бессильно падает на радужный зобик, брюшко в запекшейся крови… Но как оно славно пахнет тиной и порохом! И Джальма вылезает из осоки тоже веселая и удовлетворенная. Глаза безумные, с длинного красного языка льет слюна, белая атласная шерсть вся прилизана, уши висят, ноги в иле, — точно в черных чулках… Мокрые блестящие шины колес снова шуршат по бархатной сочной траве, изредка врезываясь в воду и разбрасывая во все стороны светлые длинные брызги. Лужи, в которых золотыми полосами то там, то здесь резко вспыхивает жаркий солнечный блеск, мелькают перед глазами… Из куги то и дело с жалобными стонами вырываются кулички… Потом мягкий кочкарник сразу обрывается, — дрожки снова трещат по дороге, убегающей в гору… Ах, когда Иля вырастет, он будет самым счастливым человеком в мире! Он поселится на хуторе, будет жить только охотой, будет каждый день чистить кирпичом и промывать свое ружье, будет варить себе кулеш, спать возле порога дома на войлоке, а просыпаться еще в ту пору, когда едва-едва брезжит зелено-серебристый рассвет… Но и теперь чудесно. Дышит Иля чистым полевым ветром, слушает хохлатых жаворонков, распевающих над полями, в облаках, в бесконечном просторе… Степь вокруг, куда ни кинь взор, зеленая, ровная, вольная. И ни души в степи, ни кустика, ни деревца, — только далеко впереди машет, как утопающий руками, чья-то мельница. Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и наконец подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой! И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою. Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слёз уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих… V — И мы тотчас помирились? Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слёз личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар?.. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. Впрочем, это твое дело. Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе. VI В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу. Но тут послышался шепот бабушки. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Конечно, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись! И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась. Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички. Один, два, три, четыре. Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол. Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно. Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники.

Иван Алексеевич Бунин (1870–1953)

На короткие рассказы Ивана Бунина я дам короткие характеристики одной-двумя фразами: «Комета» О реакции неграмотных людей на появление в небе кометы. Сборник Тёмные аллеи состоит из 37 рассказов, объединённых темой любви и заканчивающие в большинстве случаев трагически. По словам Веры Муромцевой-Буниной, героем рассказа был крестьянин, друг Бунина в юности, который позже стал жертвой всероссийского голода. Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости.

Из рассказов бунина

Бунин сборник рассказов. Тема любви в цикле рассказов и а Бунина темные аллеи. Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. Мы собрали список лучших произведений выдающегося русского писателя Ивана Алексеевича Бунина. Иван Бунин "Повести и рассказы" от пользователя Aleksandr Gudkov. Слушать бесплатно онлайн на Музыка

Иван Бунин - список книг по порядку, биография

Читать книги Иван Бунин онлайн бесплатно полностью Читать онлайн бесплатно и без регистрации полностью (целиком) все книги автора Иван Бунин на сайте электронной библиотеки «LibKing».
Оглавление: Читать избранные короткие стихотворения русского поэта Ивана Бунина.
Книги Иван Бунин читать онлайн бесплатно Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя.

Бунин рассказы

Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением. Сборник рассказов и вопсоминаний: Под Серпом и Молотом Богиня разума Андре Шенье Камилл Демулен Красный генерал Товарищ дозорный Notre-Dame de la Garde Илюшка Сокол Русь Автобиографические заметки Волошин Горький Его высочество Маяковский "Третий. Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Читать онлайн книгу «Темные аллеи (сборник)» автора Ивана Бунина полностью, на сайте или через приложение Литрес: Читай и Слушай. Короткий обзор рассказов в сборнике «Тёмные аллеи».

Книги Иван Бунин читать онлайн

Биография Ивана Алексеевича Бунина 4 класс кратко. Книги Ивана Бунина. Бунин 1930. География Ивана Алексеевича Бунина. Биография Ивана Алексеевича Бунина. Бунин поэты 20 века. Стихотворение Бунина. Лирика Бунина. Бунин лирика. Родина Бунина.

Эпиграф Бунина. Бунин высказывания. Анализ произведения темные аллеи Бунин краткое. Анализ произведения темные аллеи Бунина кратко. Анализ рассказа темные аллеи Бунина план. Бунин известные произведения для детей. Произведения Бунина самые известные. Произведения о любви. Нефедка Бунин.

Темные аллеи Бунина. План Ивана Алексеевича Бунина 5 класс. Бунин 1920. Анализ рассказа господин из Сан-Франциско. Смысл рассказа господин из Сан-Франциско. Господин из Сан-Франциско Бунина. Творчество Бунина Бунин. Рассказ Бунина цифры. Бунина творчество список.

Произведения Бунина список. Перечень произведений и. Книга Бунина темные аллеи. Книги Ивана Алексеевича Бунина. Бунин Антоновские яблоки деревня. Произведение Бунина Антоновские яблоки. Рассказ Антоновские яблоки Бунин. Биограф про Ивана Алексеевича Бунина. Бунин краткая биография.

Анализ сочинение произведения Кавказ Бунин. Рассказ Кавказ Бунин. Сочинение по рассказу Кавказ Бунина. Сборник рассказов Бунина темные аллеи. Бунин тёмные аллеи сборник рассказов. Иллюстрации к произведениям Бунина. Лики любви Бунин. Бунин Литературная деятельность. Общая характеристика цикла рассказов темные аллеи.

Цикл рассказов темные аллеи Бунин. Рассказы цикла темные аллеи.

И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче? В «Метрополь», может быть? И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем.

Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя! Она промолчала. Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть. Кто же знает, что такое любовь?

Я махнул рукой. И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, в подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботинках. Глаза ее были радостны и тихи. Я удивился, но поспешил сказать: — Хочу!

Я удивился еще больше: — На кладбище? Это знаменитое раскольничье? Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями... Рипиды, трикирии! Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие!

Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег... Да нет, вы этого не понимаете! Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.

Только не шибко, Федор, — правда? И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна... Я засмеялся: — Опять в обитель? В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо!

Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву. Как же вы не знаете? И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше.

Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский! Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил: — Извините, господин, курить у нас нельзя... И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой: — К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке[ 39 ]...

И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах: — Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся к ней в естестве человеческом, зело прекрасном... Она, не слушая, продолжала: — Так испытывал ее Бог. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно в монашеское одеяние... И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани: — Погодите.

На отказ начинаются капризы и истерики. Порой взрослые не выдерживают и срываются, а дети затевают обиду. И художник делится воспоминаниями о девушке, которую он знал ещё с её детства. Они встретились снова весной в Одессе, после чего между ними зародились нежные чувства. Она небольшая по объёму, но я читала её около двух с половиной недель.

Сюжет меня не цеплял, не трогал за душу. Порой было скучно, и я уже хотела забросить чтение "Деревни". В итоге пришлось дополнительно читать краткий пересказ в интернете, чтобы прояснить картину.

Она называет себя Музой и начинает сразу же вести себя как хозяйка. Муза слышала о герое как интересном человеке и захотела с ним познакомиться лично. После первого поцелуя девушка ушла, но через день вернулась.

С тех пор они не расставались. Везде были вместе. Рассказчик даже перестал учиться живописи. Летом они едут вдвоём в деревню. К ним в гости часто приходит сосед по фамилии Завистовский. Ему нравится играть с Музой на рояле в четыре руки.

Накануне Рождества рассказчик едет в город, а когда возвращается обратно, то не видит Музы. Мужчина переживает, хватает ружьё и бежит к Завистовскому, чтобы рассказать о том, что произошло. У соседа он и застаёт Музу, выходящей из спальни. Не зная, что делать, герой хотел выстрелить в Завистовского. Девушка предложила выстрелить в неё. Бывший возлюбленный говорит ей, что жить без неё не может, но Муза хладнокровно сообщает, что между ними всё кончено.

Рассказчик уходит к себе домой шатаясь. Поздний час Главный герой на склоне лет вернулся из-за границы в родной город. Здесь он долго не был. Пожилой мужчина вспоминает свою первую любовь с юной девушкой. Несмотря на то, что прошло много лет, герой помнит всё в мелких деталях и во всех подробностях. В памяти всплывает и белое платье его возлюбленной, и даже её запах.

Их счастью не суждено было сбыться — смерть забрала у героя любимую женщину. Он смог пронести память о своей любви через всю жизнь. Часть вторая Руся Поезд остановился на маленькой станции. Муж и жена выглянули в окно. Женщина увидела, что её муж тоскует. Он признался, что 20 лет назад недалеко от этих мест работал репетитором.

Супруга догадалась, что в этой истории наверняка замешана девушка. Мужчина признался, что всё так и есть. У него случился роман с Марусей, которую все домашние называли просто Руся. Когда жена поинтересовалась, почему муж не предложил Русе руку и сердце, он обманул, сказав, что просто не захотел и уехал. На самом деле мать Руси не дала им быть вместе. Она прибежала к молодым людям с пистолетом и поставила дочь перед выбором.

Дочь выбрала свою мать. Красавица Пожилой чиновник когда-то был женат на красавице, но она умерла, остался только семилетний сын. Мужчина женился второй раз на красавице, которая невзлюбила сразу же пасынка. Сначала мальчик спал на диванчике в другой комнате. Но красавица решила, что бархат может протереться. Поэтому ребёнка переложили спать на старый тюфяк, на полу.

Чиновник не смел возразить своей жене-красавице, он в угоду ей стал делать вид, что у него никогда не было сына. Мальчик, одинокий во всём мире, стал жить самостоятельно, неслышно и незаметно. Он стелил и убирал свою постельку, рисовал в уголке на грифельной доске и читал одну и ту же книжку. Дурочка Сын дьякона учится в семинарии и приезжает к родителям на каникулы. В первую же ночь он просыпается от сильного плотского желания. Не зная, что делать, семинарист идёт на кухню.

Там всегда спала кухарка, прозванная дурочкой. На протяжении целого лета юноша пользовался «дурочкой», а когда уехал, она родила мальчика. Через год семинарист вновь приехал на каникулы. Теперь ему было стыдно за связь с кухаркой, хотя все домашние прекрасно знали, что ребёнок у «дурочки» от него. Отец созвал много гостей и накрыл стол, чтобы отметить поступление сына в академию. Когда завели граммофон, на середину комнаты выбежал сын кухарки.

Он был настоящим уродом, но милым, когда улыбался. Ребёнок стал вытанцовывать, нелепо, как мог. Семинарист не мог смотреть на ребёнка. Поэтому приказал выгнать кухарку из дома. Она с сыном пошла ходить по белому свету и жить на милостыню. Антигона Студент решил навестить родственника — дядю, которому отняли ноги.

Для юноши это была дань уважения. Он думал, что приедет ненадолго. По приезду герой обратил внимание на красивую сиделку, которая ухаживала за дядей, — Антигону, как представил её генерал. Комнаты молодых людей находились рядом. И однажды вечером они разговорились, и всё закончилось близостью. Утром горничная пришла позвать её на помощь к больному генералу, и юноша босиком убежал в свою комнату, забыв туфли у кровати.

Горничная доложила генеральше. Молодая красавица собралась уезжать под благовидным предлогом. Генеральша не стала удерживать девушку. Студент хотелось кричать от отчаянья. Антигона только помахала ему перчаткой на прощание. Смарагд Девушка Ксения любуется облаками, луной, звёздами.

Ей нравится наблюдать за небом. Рядом юноша Толя, он разглядывает девушку и находит её милой. Ксения восхищается цветом неба, называет его «смарагд», который наводит её на мысли о рае. Толя не разделяет её возвышенного настроения и лезет целоваться, девушка, сдерживая слёзы, убегает. Юноша, не понимая Ксении, подумал, что она глупа до святости. Гость К господам в дом ворвался барин.

Он приказал новой кухарке позвать хозяев. Та ответила, что их нет дома. Тогда боярин приказал передать, что приходил Адам Адамович, что завтра он снова зайдёт. Потом мужчина посмотрел на кухарку, подошёл к ней и повалил на сундук. Кухарка кричала, говорила, что она невинна, но он и слышать ничего не хотел. Потом она долго плакала до самого приезда хозяев.

А на следующий день Адам Адамович не пришёл. Хозяин сообщил, что, вероятно, он уехал в Москву, так как собирался туда. Волки В деревне волки загрызли овцу. Поэтому местные боялись ездить вечерами. Барышня и гимназист ехали в повозке с кучером. Она, веселясь, зажигала спички, якобы боялась волков, попутно они целовались.

Внезапно кучер осадил лошадей — впереди волки. Потом кони понесли галопом, но барышня успела перехватить вожжи у ошалевшего возницы. Она ударилась в темноте обо что-то. После этого у неё остался шрам. Когда кто-нибудь спрашивал у девушки про шрам, она сразу вспоминала поездки с гимназистом. И от воспоминаний ей становилось хорошо.

Визитные карточки На теплоходе плыл писатель, которому понравилась женщина из третьего класса. Мужчина ждал эту даму. Накануне они познакомились, но добиваться сразу её он не стал, решил, что это можно сделать сегодня. Женщина рассказала писателю, что она едет от родной сестры, что дома у неё есть муж, но о замужестве она сожалеет. Ещё женщина рассказала о своей гимназической мечте — ей всегда хотелось заказать визитные карточки. В каюте писателя дама сама сняла с себя одежду, как бы делая вызов.

Когда утром они прощались, женщина быстро убежала и даже не стала оглядываться. Зойка и Валерия Студент, будущий доктор Левицкий, часто приходит к Данилевским и признаётся, что влюблён в Дарию. Зоя, которой всего 14 лет, расстроилась, так как ранее он симпатизировал ей, а она отвечала взаимностью. Дария заболела и уехала, но приехала родственница Валерия. В неё Левицкий влюбился сразу же, как только увидел. Зойка даже не смогла ревновать студента к Валерии.

Потому что видела, как та красива. Валерия сначала приблизила Левицкого к себе, но потом оттолкнула, так как влюбилась в доктора Титова. От переживаний студент решает спрятаться в Москве и рассказывает о своём решении. Когда он лежит на чердаке, Зойка открывает ему тайну: Титов отверг Валерию. Потом она сама пригласила Левицкого прогуляться по ночному саду. Когда они гуляли, Валерия захотела отдаться студенту.

После всего, она просто оттолкнула его. Левицкий даже не стал дожидаться утра, и уехал ночью на станцию.

10 самых известных произведений Ивана Алексеевича Бунина

Рассказы Бунина - user47410255 - Wattpad Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости.
Список рассказов Бунина по порядку - полный перечень по алфавиту онлайн - скачать Художница Татьяна Логинова-Муравьёва, бывавшая в Грасе в годы войны, рассказывала, что Бунин постоянно слушал по радио английские и швейцарские сводки новостей.
Иван Бунин - лучшие книги, список всех книг по порядку (библиография), биография, отзывы читателей Книги автора Иван Алексеевич Бунин читать онлайн бесплатно без регистрации полностью.

Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...)

Ирина появилась на свет в Магнитогорске в августе 1939 года в актерской семье. Алексей и Клавдия Бунины вместе с малышкой кочевали между разными городами и соглашались на любые роли.

Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее. Волшебно прелестна!

Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные, и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью: — А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее?

И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает. Кому ж не хочется получше пожить!

Если с совестью давать, худого мало. И она, говорят, справедлива на это. Но крута!

Не отдал вовремя — пеняй на себя. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал: «Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты.

И не лучшие, а истинно волшебные! Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор!

Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей? Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту… Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у нее срывался, и то, как она, бросив куда попало зонтик, спешила поднять вуальку и обнять меня, потрясало меня жалостью и восторгом. Раз он мне прямо сказал: «Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера!

Он уже согласен отпустить меня, так внушила я ему, что умру, если не увижу юга, моря, но, ради бога, будьте терпеливы! План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде на кавказское побережье и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели. Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, — на всю жизнь запомнил те осенние вечера среди черных кипарисов, у холодных серых волн… И она бледнела, когда я говорил: «А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях, у тропического моря…» В осуществление нашего плана мы не верили до последней минуты — слишком великим счастьем казалось нам это.

В Москве шли холодные дожди, похоже было на то, что лето уже прошло и не вернется, было грязно, сумрачно, улицы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами прохожих и поднятыми, дрожащими на бегу верхами извозчичьих пролеток. И был темный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал, все внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и по платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза шляпу и уткнув лицо в воротник пальто.

В маленьком купе первого класса, которое я заказал заранее, шумно лил дождь по крыше. Я немедля опустил оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой белый фартук, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы, взад и вперед сновавшей с вещами вдоль вагона в темном свете вокзальных фонарей.

Мы условились, что я приеду на вокзал как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне как-нибудь не столкнуться с ней и с ним на платформе. Теперь им уже пора было быть. Я смотрел все напряженнее — их все не было.

Ударил второй звонок — я похолодел от страха: опоздала, или он в последнюю минуту вдруг не пустил ее! Но тотчас вслед за тем был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку. Я отшатнулся от окна, упал в угол дивана.

Рядом был вагон второго класса — я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него вместе с нею, оглянулся, — хорошо ли устроил ее носильщик, — и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее… Третий звонок оглушил меня, тронувшийся поезд поверг в оцепенение… Поезд расходился, мотаясь, качаясь, потом стал нести ровно, на всех парах… Кондуктору, который проводил ее ко мне и перенес ее вещи, я ледяной рукой сунул десятирублевую бумажку… Войдя, она даже не поцеловала меня, только жалостно улыбнулась, садясь на диван и снимая, отцепляя от волос, шляпку. И ужасно хочу пить. Дай мне нарзану, — сказала она, первый раз говоря мне «ты».

Я дала ему два адреса, Геленджик и Гагры.

И сколько ни записывай, еще множество останется. Он их собрал около одиннадцати тысяч.

Когда из Москвы уезжал, все это осталось. Кое-что удалось восстановить по памяти. Бунин уходит в свою комнату, возвращается с тетрадью, в которой столбиком записаны всевозможные поговорки, которых ни у какого Даля не найти.

Некоторые Бунин любил повторять, но «воспроизвести их нельзя. А жаль! Они так выразительны и остроумны» Бахрах.

Добавим: пословицами пересыпаны произведения Бунина. Вот наугад: «мертвых с погоста не носят», «все проходит, да не все забывается», «одному Бог дает полати, другому мосты да гати». Добрался писатель и до французских.

Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия. Это неверно.

Самое значительное Буниным написано в эмиграции. Своей лучшей книгой он считал «Темные аллеи» Париж, 1946. Начиная с мая 1923 года он все исключительно написал в Грасе, сидя в своем кабинете.

Не было никаких «дорог» кроме послевоенного периода, когда с целью заработка ездил с лекциями по Европе, да тут уж не до творчества! В кабинет к нему во время «процесса» можно было входить запросто. Об этом пишут многие достоверные мемуаристы: Бахрах, Яков и Александр Полонские и другие.

Более того, Бунин работал порой под музыку.

Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою. Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе…» Варя была не только обаятельной девушкой, она мечтала учиться музыке, окончить консерваторию, стать актрисой. Ее отец, состоятельный врач В. Пащенко, раньше державший в Харькове собственную оперу, видел в полунищем журналисте Бунине не ровню своей дочери. Поэтому свои отношения молодым людям приходилось долго скрывать. Варя работала в управлении Орловско-Витебской железной дороги. Бунин, оставив работу в «Орловском вестнике», переезжает в Полтаву, к брату Юлию, которого просит найти место и для Варвары Владимировны. В Полтаве Иван Алексеевич некоторое время работает библиотекарем, статистом в земском управлении, пишет для местной прессы статьи на сельскохозяйственную и другие темы. В письме Варе от 17 марта 1892 года Бунин пишет: «Каждое солнечное утро, когда я через городской сад иду в библиотеку, чувствую теплый легкий ветерок, который сушит дорожки, вызывает во мне воспоминания о прошлогодней весне, о елецком городском саде и о милой высокой девушке, которая в своем драповом пальто, в картузике быстро идет по аллее и близоруко вглядывается, ищет меня!..

Родители ее так и не дали согласия на семейный союз, жили они гражданским браком. Далеко не безоблачной была их совместная жизнь. Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми. Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам. Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы. Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно.

В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно. Мое настроение таково, что у меня лицо как у мертвеца, полежавшего с полмесяца…» 4 ноября 1894 года, воспользовавшись отсутствием Ивана Алексеевича, Пащенко уехала из Полтавы. На столе он нашел записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». И здесь сказалось ее «актерство», недаром она грезила сценой, видя на ней себя драматической актрисой. Разрыв отношений с Варварой Пащенко для Ивана Алексеевича явился огромным душевным ударом, он был на грани самоубийства. А здесь пришло известие — словно обухом по голове — его Варя выходит замуж, и не за кого-нибудь, а за друга — Арсения Бибикова. В смятении чувства Бунин едет в Елец. Он не знает, что предпринять. Узнав о женитьбе друга на Варе, он «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу…» Он три часа метался между домами Бибиковых и Пащенко. Бунин «…хотел ехать сейчас же на Воргол, идти к Пащенко и т.

На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел. А потом ночью пёр со станции в Огневку, и брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки».

10 самых известных произведений Ивана Алексеевича Бунина

Почти пятнадцать лет делила Кузнецова общий кров с Буниным, играя роль приемной дочери. В 1942 году Кузнецова покинула Бунина, увлекшись оперной певицей Марго Степун, чем нанесла писателю глубокую душевную рану. В 1933 году Бунину была присуждена Нобелевская премия, как он считал, прежде всего за "Жизнь Арсеньева". Когда Бунин приехал в Стокгольм получать Нобелевскую премию, в Швеции его уже узнавали в лицо. Русская эмиграция ликовала, а в СССР было официально объявлено, что присуждение премии Бунину - это «происки империализма». С 1934 по 1936 в Германии вышло собрание сочинений Бунина. В октябре 1939 года Бунин поселился в местечке Гpасс, прожил здесь всю войну. Здесь он написал книгу "Темные аллеи". При немцах Бунин ничего не печатал «Темные аллеи» вышли в США , хотя жил в большом безденежье и голоде. К фашистскому режиму относился с ненавистью, радовался победам советских и союзных войск. Книга «Темные аллеи» вызвала неоднозначную реакцию.

Писателя, считавшего книгу вершиной своего творчества, обвиняли чуть ли не в порнографии. После войны Бунин высказывает желание вернуться в СССР, чем отстраняет от себя многих русских эмигрантов. Однако после знаменитого постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград" 1946 , растоптавшего и М. Зощенко, Бунин навсегда отказался намерения вернуться на родину. Последние годы Бунин много болел, и все же написал книгу воспоминаний и работал на книгой "О Чехове", которую он закончить на успел. Иван Алексеевич Бунин скончался в ночь на 8 ноября 1953 года на руках своей жены в страшной нищете. По поводу Октябрьской революции Бунин писал следующее: «Зрелище это было сплошным ужасом для всякого, кто не утратил образа и подобия Божия…» Нобелевской премией писатель, лишенный «практической смекалки», распорядился крайне нерационально. Шаховская пишет в своих воспоминаниях: «Возвратившись во Францию, Иван Алексеевич… не считая денег, начал устраивать пирушки, раздавать "пособия" эмигрантам, жертвовать средства для поддержки различных обществ. Наконец, по совету доброжелателей он вложил оставшуюся сумму в какое-то "беспроигрышное дело" и остался ни с чем». Последняя запись в дневнике И.

Бунина от 2 мая 1953 года гласит: "Это все-таки поразительно до столбняка! Через некоторое, очень малое время меня не будет - и дела и судьбы всего, всего будут мне неизвестны! Бунин стал первым из писателей-эмигрантов, которого стали печатать в СССР уже в 50-х годах. Хотя некоторые его произведения, например дневник «Окаянные дни», вышли только после перестройки. Любовь - чувство, о котором в русской классической литературе сказано немало. Кто-то из авторов касался темы любви вскользь. Но были и те, кто смело шел ей навстречу, посвящая свое творчество ее таинственным и непостижимым сторонам. Самым загадочным и неоднозначным человеческим эмоциям посвящены о любви. Список этих произведений представляет собой галерею прекрасных поэтических историй, имеющих, как правило, печальный и трогательный исход. Трагичной история любви становится тогда, когда чувства были быстротечными для одного из ее участников.

Так, в рассказе «Темные аллеи» пожилой военный, случайно заехав на встречает там свою прежнюю любовь, которую не сразу и признает. Прошло много лет после их последней встречи. Она стала хозяйкой постоялой горницы, женщиной жесткой и холодной. Но такой она была не всегда. Такой ее сделали безответные чувства к Николаю Алексеевичу - тому самому военному, ее случайному постояльцу. Человеку, который жестоко бросил ее тридцать лет назад. В молодости он читал ей лирические стихи «Темные аллеи», а она его называла Николенькой. Теперь он признается, что счастлив не был ни минуты своей жизни. Но исправить ничего уже нельзя, и Николай Алексеевич покидает постоялый двор с тяжелым сердцем и со смутными тревожными воспоминаниями. В рассказе «Кавказ», с одной стороны, показано счастье двух влюбленных.

С другой стороны - трагедия обманутого мужа. В этой истории о нем сказано немного. Читателю известно лишь то, что это человек жесткий и решительный. В глазах легкомысленной жены он предстает помехой и раздражающим препятствием на пути к счастью. Но в тот момент, когда влюбленные изнемогают от страсти, этот «жесткий человек» осознает, что его предали, и кончает жизнь самоубийством. Эмоции обманутого мужа и его смерть Бунин описывает скупо и бесстрастно. Счастливые переживания жены и ее возлюбленного изображены на фоне красочного южного пейзажа. Этот литературный прием создает резкий контраст между счастьем и трагедией, которые порождаются в равной степени любовью. Краткое содержание рассказа «Степа» создает впечатление знакомого сюжета. Но художественные формы, характерные автору, позволяют увидеть в классической истории о «бедной обесчещенной девушке» новые оттенки.

Молодой купец Красильщиков, заехав в знакомую ему горницу, застает хозяйскую дочь одну. Отец отправился в город. Купец, воспользовавшись ситуацией, сближается с девушкой. Для него эта история - занимательное приключение, о котором он благополучно забывает уже спустя два дня. Для нее - надежда на счастье. В рассказе не показано трагедии простой девушки. Здесь присутствуют только ее надежды и мечты, создающие противоположность равнодушию и легкомысленности главного героя. Бунинскому повествованию свойственна резкая смена жизненных обстоятельств героя, которая не является следствием каких-либо событий. Перемены в жизни персонажа происходят под воздействием его чувств к женщине, которая нередко имеет образ эгоистичной и эксцентричной натуры. На вопрос о том, какая любовь в рассказах Бунина не имеет печальной концовки, ответить можно однозначно: такой любви нет.

Жизнеутверждающей силе этого чувства писатель не уделял внимания. Главного героя не постигнет смертельная участь, чем нередко заканчиваются рассказы Бунина о любви. Краткое содержание злоключений главного героя новеллы «Муза» сводится к описанию совместной жизни с возлюбленной и разлуке с ней, которая наступает так же внезапно, как и встреча. Неожиданное расставание приводит его в смятение, вызывает чувство опустошенности. Повествование ведется от первого лица. Главный персонаж берет уроки живописи, но не проявляет в изобразительном искусстве каких-либо способностей. Из небольшого вступления, которое предшествует знакомству с героиней, имеющей символическое имя Муза, читатель делает вывод, что рассказчик - человек не волевой. Он не способен влиять на ход событий своей жизни. К нему является однажды Муза, влечет его за собой, жизнь его меняется. Но когда девушка-муза теряет к нему интерес, его место занимает другой, такой же безвольный персонаж.

Несомненно, эти черты стали следствием непростой судьбы автора, хотя и прямых автобиографических ссылок в его творчестве нет. В годы, когда был написан рассказ «Поздний час», писатель находился за границей. Произведение посвящено воспоминаниям о давно минувшей любви, которые сопутствуют автору во время его путешествия по родному городу. Проходя по мосту, базару и Монастырской площади, он восстанавливает в памяти утраченные образы. Прошлое и настоящее соединяются в одно целое. Этим целым становится осознание тленности всего живого на земле. Логическим заключением путешествия по городу становится кладбище. В рассказе оно является символом недолговечности любви. На этом кладбище находится могила возлюбленной. Анализ рассказов Бунина о любви позволяет увидеть связь лирических мотивов писателя с ностальгией и осознанием бренности бытия.

А порою ее можно сравнить скорее с животной страстью, которую может испытывать только человек чрезвычайно самовлюбленный и эгоистичный. В центре рассказа «Дурочка» - весьма аморальная и лицемерная личность. Хозяйский сын проводит лето у родителей. Будучи студентом духовной семинарии, он проявляет в учебе блестящие успехи. При этом его душевный и нравственный мир исключительно беден. Воспользовавшись безответностью дурочки-кухарки, он овладел ею: «Она от страха даже крикнуть не смогла». Безнаказанность этих действий привела к тому, что молодой человек повторял их не раз. В конце концов кухарка родила мальчика. Но вид ребенка, как и облик самой «дурочки», удручал хозяйского сына, и он приказал прогнать ее со двора. С тех пор она скиталась по улицам с сыном, прося милостыню «Христа ради».

Лицемерие и жестокость главного персонажа приобретают особенно сильный эффект оттого, что он обладает духовным саном, является служителем церкви. История незамысловата, но благодаря неповторимому стилю Ивана Бунина вызывает у читателя сильные чувства. Скитания молодой матери не дополнены слезливыми эмоциями, а описаны очень кратко и лаконично. О ребенке автор говорит лишь несколько слов: «Он был урод, но когда улыбался, был очень мил». Молодой студент гостит у своих близких родственников. Дядя - генерал, прикованный к В его доме молодому человеку скучно и тоскливо. От скуки он предается фантазиям, сравнивает себя с пушкинским Онегиным. Но подушки он генералу не поправляет и лекарства не подносит. Эти обязанности лежат на сиделке - прекрасной молодой особе. С первого взгляда рождается страсть.

Но студент не может встретиться с девушкой. Она где-то близко, ее комната за стеной, но все же девушка пока недоступна. В один прекрасный день она появляется в его комнате, и следующее утро генеральский племянник встречает уже в ее постели. Связь мгновенно обнаруживается, и молодой женщине ничего не остается, как покинуть имение. Чем стали для нее эти мимолетные отношения? Особенности рассказов Бунина о любви - это, прежде всего, недосказанность и загадка. На некоторые вопросы читателю приходится самому находить ответы. Список любовных историй включают повествования и о судьбоносном чувстве, и об эгоистичной страсти, и о быстротечном влечении. Об отношениях со случайными спутницами идет речь в рассказе «Визитные карточки». Он - известный писатель.

Она - бедная простосердечная девушка. Ее муж, по ее же словам, человек добрый и совсем неинтересный. Ощущение того, что жизнь проходит впустую, подталкивает молодую женщину на любовные приключения. Ее наивность и неопытность трогают и влекут писателя.

Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее.

И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья.

И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды.

И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись! И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня.

Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась. Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты!

Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички. Один, два, три, четыре.

Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол. Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила!

Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым!

И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж!

В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно. Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях.

Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу.

Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы! В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе. Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей.

Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару.

Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания.

Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней!

В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна.

Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме?

Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья?

И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви.

И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали.

Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается.

Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве.

Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14].

При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей.

И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня. Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей.

И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами.

Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами. Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича.

А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос. Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья.

А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом.

Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика.

Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский.

Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки.

Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту.

Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом.

Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи.

Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой?

И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то!

А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с.

Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили.

Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось.

Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня.

Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке.

При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш.

Свое первое стихотворение Бунин написал в восемь лет. Его первой публикацией стало стихотворение "Над могилой Надсона", напечатанное в газете "Родина" в феврале 1887 года. В течение года в том же издании появились несколько стихотворений Бунина, а также рассказы "Два странника" и "Нефедка". В сентябре 1888 года стихи Бунина появились в "Книжках недели", где печатались произведения писателей Льва Толстого, Якова Полонского. С весны 1889 года началась самостоятельная жизнь писателя — Бунин вслед за братом Юлием переселился в Харьков. С осени стал работать в газете "Орловский вестник". В 1891 году в приложении "Орловского вестника" вышла его ученическая книжка "Стихотворения. Тогда же Иван Бунин познакомился с Варварой Пащенко, корректором газеты, с которой они стали жить гражданским браком, не венчаясь, так как родители Варвары были против этого брака. В 1892 году они переехали в Полтаву, где брат Юлий заведовал статистическим бюро губернского земства.

Иван Бунин поступил на службу библиотекарем земской управы, а затем — статистиком в губернскую управу. В разное время работал корректором, статистиком, библиотекарем, газетным репортером. В апреле 1894 года в печати появилось первое прозаическое произведение Бунина — рассказ "Деревенский эскиз" название выбрано в издательстве. В январе 1895 года, после измены жены, Бунин оставил службу и переехал сначала в Петербург, а затем в Москву. В 1898 году он женился на Анне Цакни — гречанке, дочери революционера и эмигранта Николая Цакни. В 1900 году супруги расстались, а в 1905 году скончался их сын Николай.

Язык: Русский И. Бунин - первый русский Нобелевский лауреат, создатель эталонной, если можно так выразиться, прозы - "парчовой прозы", по точному определению В.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий