История создания «А зори здесь тихие» — пронзительно-грустное и вместе с тем побуждающее жить повествование о войне. Мероприятие «А зори здесь тихие» проведенное в библиотеке – филиале №3 открыло цикл мероприятий посвященных 75 годовщине начала Великой Отечественной войны. в, последняя - в). «А зори здесь тихие» Бориса Васильева можно скачать бесплатно в формате fb2 или читать онлайн. После трагических событий, описанных автором, остается только горько посетовать на неудавшееся оправдание этой жуткой случайности: «А зори здесь тихие».
Анализ повести «А зори здесь тихие» (Б. Васильев)
В книгу талантливого советского писателя, лауреата Государственной премии СССР Бориса Васильева вошли широко известные произведения, рассказывающие о Великой Отечественной войне, участником и свидетелем которой был автор. Как создавался самый пронзительный фильм о войне «А зори здесь тихие» — в материале корреспондента агентства «Минск-Новости». «А зори здесь тихие» Бориса Васильева можно скачать бесплатно в формате fb2 или читать онлайн. Повесть «А зори здесь тихие» написал Борис Васильев в 1969 году.
Кратко «А зори здесь тихие» Б. Л. Васильев
Успех экранизаций повестей «Завтра была война», «А зори здесь тихие», «В списках не значился» в большой степени был обусловлен пронзительностью авторского повествования, подлинностью описываемых событий, трагичностью историй о войне, о которых Б. Книгу «А зори здесь тихие», автор которой — Борис Васильев, вы можете почитать на сайте или в приложении для iOS или Android. Популярность писателю принесла повесть «А зори здесь тихие», которая была поставлена на сцене театра на Таганге Ю. Любимовым, а в 1972 году была экранизирована С. Ростоцким. История создания «А зори здесь тихие» — пронзительно-грустное и вместе с тем побуждающее жить повествование о войне. После трагических событий, описанных автором, остается только горько посетовать на неудавшееся оправдание этой жуткой случайности: «А зори здесь тихие».
А зори здесь тихие… Борис Васильев
А ведь женщин на фронте было сотни тысяч, им там было особенно трудно. Разве можно было просто забыть и молчать про них? Федот Васков, теряя одну за другой своих солдаток, с горечью и ужасом думает о том, насколько неправильно и противоестественно происходящее: то, что воюют вчерашние девочки, молодые женщины. Эта мысль рефреном проходит через все произведение. Женской мягкости и нежности не место среди жестокости и бесчеловечности того времени. Автор показывает не просто глупые в своей несправедливости смерти юных, неопытных девушек. Ни одна из убитых зенитчиц не станет женой и матерью, ни одна теперь не подарит жизнь детям. О войне написано много книг, но эта занимает особенное место. Она — памятник погибшим там женщинам и прервавшимся поколениям. В основе повести лежит эпизод незначительный в масштабах войны в целом, да и в реальности такой истории не было. Но было множество других битв, которые происходили с участием женщин, не менее жестоких и страшных.
Поэтому такой художественный вымысел не просто имел право быть, он должен был появиться, чтобы отдать дань уважения воевавшим женщинам, выразить им благодарность.
Вот это-то место и имел в соображении Федот Евграфыч, принимая к исполнению девичий план. В самом центре, чтоб немцы прямо в них уперлись, он Четвертак и Гурвич определил. Велел костры палить подымнее, кричать да аукаться, чтоб лес звенел. А из-за кустов не слишком все же высовываться: ну, мелькать там, показываться, но не очень. И сапоги велел снять. Сапоги, пилотки, ремни — все, что форму определяет. Судя по местности, немцы могли попробовать обойти эти костры только левее: справа каменные утесы прямо в речку глядели, здесь прохода удобного не было, но чтобы уверенность появилась, он туда Осянину поставил. С тем же приказом: мелькать, шуметь да костер палить.
А тот, левый фланг, на себя и Комелькову взял: другого прикрытия не было. Тем более, что оттуда весь плес речной проглядывался: в случае, если бы фрицы все ж таки надумали переправляться, он бы двух-трех отсюда свалить успел, чтобы девчата уйти смогли, разбежаться. Времени мало оставалось, и Васков, усилив караул еще на одного человека, с Осяниной да Комельковой спешно занялся подготовкой. Пока они для костров хворост таскали, он, не таясь пусть слышат, пусть готовы будут! Выбирал повыше, пошумнее, дорубал так, чтоб от толчка свалить, и бежал к следующему. Пот застилал глаза, нестерпимо жалил комар, но старшина, задыхаясь, рубил и рубил, пока с передового секрета Гурвич не прибежала. Замахала с той стороны. За деревьями мелькайте, не за кустами. И орите позвончее… Разбежались его бойцы.
Только Гурвич да Четвертак на том берегу копошились. Четвертак все никак бинты развязать не могла, которыми чуню ее прикручивали. Старшина подошел: — Погоди, перенесу. Вода — лед, а у тебя хворь еще держится. Примерился, схватил красноармейца в охапку пустяк: пуда три, не боле. Она рукой за шею обняла, вдруг краснеть с чего-то надумала. Залилась аж до шеи: — Как с маленькой вы… Хотел старшина пошутить с ней — ведь не чурбак нес все-таки, — а сказал совсем другое: — По сырому не особо бегай там. Вода почти до колен доставала — холодная, до рези. Впереди Гурвич брела, юбку подобрав.
Мелькала худыми ногами, для равновесия размахивая сапогами. Оглянулась: — Ну и водичка — бр-р! И юбку сразу опустила, подолом по воде волоча. Комендант крикнул сердито: — Подол подбери! Остановилась, улыбаясь: — Не из устава команда, Федот Евграфыч… Ничего, еще шутят! Это Васкову понравилось, и на свой фланг, где Комелькова уже костры поджигала, он в хорошем настроении прибыл. Заорал что было сил: — Давай, девки, нажимай веселей! Старшина тоже иногда покрикивал, чтоб и мужской голос слышался, но чаще, затаившись, сидел в ивняке, зорко всматриваясь в кусты на той стороне. Долго ничего там уловить было невозможно.
Уже и бойцы его кричать устали, уже все деревья, что подрублены были, Осянина с Комельковой свалили, уже и солнце над лесом встало и речку высветило, а кусты той стороны стояли недвижимо и молчаливо. Леший их ведает, может, и ушли. Васков не стереотруба, мог и не заметить, как к берегу они подползали. Они ведь тоже птицы стреляные — в такое дело не пошлют кого ни попадя… Это он подумал так. А сказал коротко: — Годи. И снова в кусты эти, до последнего прутика изученные, глазами впился. Так глядел, что слеза прошибла. Моргнул, протер ладонью и — вздрогнул: почти напротив, через речку, ольшаник затрепетал, раздался, и в прогалине ясно обозначилось заросшее ржавой щетиной молодое лицо. Федот Евграфыч руку назад протянул, нащупал круглое колено, сжал.
Комелькова уха его губами коснулась: — Вижу… Еще один мелькнул, пониже. Двое выходили к берегу, без ранцев, налегке. Выставив автоматы, обшаривали глазами голосистый противоположный берег. Екнуло сердце Васкова: разведка! Значит, решились все-таки прощупать чащу, посчитать лесорубов, найти меж ними щелочку. К черту все летело, весь замысел, все крики, дымы и подрубленные деревья: немцы не испугались. Сейчас переправятся, юркнут в кусты, змеями выползут на девичьи голоса, на костры и шум. Пересчитают по пальцам, разберутся и… и поймут, что обнаружены. Федот Евграфыч плавно, ветку боясь шевельнуть, достал наган.
Уж этих-то двух он верняком прищучит, еще в воде, на подходе. Конечно, шарахнут по нему тогда, из всех оставшихся автоматов шарахнут, но девчата, возможное дело, уйти успеют, затаиться. Только бы Комелькову отослать… Он оглянулся: стоя сзади него на коленях, Евгения зло рвала через голову гимнастерку. Швырнула на землю, вскочила, не таясь. Федот Евграфыч зачем-то схватил ее гимнастерку, зачем-то прижал к груди. А пышная Комелькова уже вышла на каменистый, залитый солнцем плес. Дрогнули ветки напротив, скрывая серо-зеленые фигуры, Евгения неторопливо, подрагивая коленками, стянула юбку, рубашку и, поглаживая руками черные трусики, вдруг высоким, звенящим голосом завела-закричала: Расцветали яблони и груши, Поплыли туманы над рекой… Ах, хороша она была сейчас, чудо как хороша! Высокая, белотелая, гибкая — в десяти метрах от автоматов. Оборвала песню, шагнула в воду и, вскрикивая, шумно и весело начала плескаться.
Брызги сверкали на солнце, скатываясь по упругому, теплому телу, а комендант, не дыша, с ужасом ждал очереди. Вот сейчас, сейчас ударит — и переломится Женька, всплеснет руками и… Молчали кусты. Схватил топор, отбежал, яростно рубанул сосну. Нажал плечом, положил на сухой ельник, чтоб шуму больше было. Задыхаясь, метнулся назад, на то место, откуда наблюдал, выглянул. Женька уже на берегу стояла — боком к нему и к немцам. Спокойно натягивала на себя легкую рубашку, и шелк лип, впечатывался в тело и намокал, становясь почти прозрачным под косыми лучами бьющего из-за леса солнца. Она, конечно, знала об этом, знала и потому неторопливо, плавно изгибалась, разбрасывая по плечам волосы. И опять Васкова до черного ужаса обожгло ожидание очереди, что брызнет сейчас из-за кустов, ударит, изуродует, сломает это буйно-молодое тело.
Сверкнув запретно белым, Женька стащила из-под рубашки мокрые трусики, отжала их и аккуратно разложила на камнях. Села рядом, вытянув ноги, подставила солнцу до земли распущенные волосы. А тот берег молчал. Молчал, и кусты нигде не шевелились, и Васков, как ни всматривался, не мог понять, там ли еще немцы или уже отошли. Гадать было некогда, и комендант, наскоро скинув гимнастерку, сунул в карман галифе наган и, громко ломая валежник, пошел на берег. Вылез из кустов на открытое место — сердце чуть ребра не выламывало от страха. Подошел к Комельковой: — Из района звонили, сейчас машина придет. Так что одевайся. Хватит загорать.
Поорал для той стороны, а что Комелькова ответила — не расслышал. Он весь туда был сейчас нацелен, на немцев, в кусты. Так был нацелен, что казалось ему, шевельнись листок, и он услышит, уловит, успеет вот за этот валун упасть и наган выдернуть. Но пока вроде ничего там не шевелилось. Женька потянула его за руку, он рядом сел и вдруг увидел, что она улыбается, а глаза настежь распахнутые, ужасом полны, как слезами. И ужас этот живой и тяжелый, как ртуть. Она что-то еще говорила, даже смеялась, но Федот Евграфыч ничего не мог слышать. Увести ее, увести за кусты надо было немедля, потому что не мог он больше каждое мгновение считать, когда ее убьют. Но чтоб легко все было, чтоб фрицы проклятые недоперли, что игра все это, что морочат им головы их немецкие, надо было что-то придумать.
Васков сперва по бережку побегал, от нее уворачиваясь, а потом за кусты скользнул и остановился, только когда в лес углубился. И хватит с огнем играться! Ругнуться хотел, оглянулся — а боец Комелькова, закрывши лицо, скорчившись, сидела на земле, и круглые плечи ее ходуном ходили под узкими ленточками рубашки… Это потом они хохотали. Потом — когда узнали, что немцы ушли. Хохотали над охрипшей Осяниной, над Гурвич, что юбку прожгла, над чумазой Четвертак, над Женькой, как она фрицев обманывала, над ним, старшиной Васковым. До слез, до изнеможения хохотали, и он смеялся, забыв вдруг, что старшина по званию, а помня только, что провели немцев за нос, лихо провели, озорно, и что теперь немцам этим в страхе и тревоге вокруг Легонтова озера сутки топать. И пока они занимались этими бабскими делами, старшина, как положено, сидел в отдалении, курил, ждал, когда к столу покличут, и устало думал, что самое страшное позади… 7 Лиза Бричкина все девятнадцать лет прожила в ощущении завтрашнего дня. Каждое утро ее обжигало нетерпеливое предчувствие ослепительного счастья, и тотчас же выматывающий кашель матери отодвигал это свидание с праздником на завтрашний день. Не убивал, не перечеркивал — отодвигал.
Лиза шла во двор задавать корм поросенку, овцам, старому казенному мерину. Умывала, переодевала и кормила с ложечки мать. Готовила обед, прибирала в доме, обходила отцовские квадраты и бегала в ближнее сельпо за хлебом. Подружки ее давно кончили школу: кто уехал учиться, кто уже вышел замуж, а Лиза кормила, мыла, скребла и опять кормила. И ждала завтрашнего дня. Завтрашний этот день никогда не связывался в ее сознании со смертью матери. Она уже с трудом помнила ее здоровой, но в саму Лизу было вложено столько человеческих жизней, что представлению о смерти просто не хватало места. В отличие от смерти, о которой с такой нудной строгостью напоминал отец, жизнь была понятием реальным и ощутимым. Она скрывалась где-то в сияющем завтра, она пока обходила стороной этот затерянный в лесах кордон, но Лиза знала твердо, что жизнь эта существует, что она предназначена для нее и что миновать ее невозможно, как невозможно не дождаться завтрашнего дня.
А ждать Лиза умела. С четырнадцати лет она начала учиться этому великому женскому искусству. Вырванная из школы болезнью матери; ждала сначала возвращения в класс, потом — свидания с подружками, потом — редких свободных вечеров на пятачке возле клуба, потом… Потом случилось так, что ей вдруг нечего оказалось ждать. Подружки ее либо еще учились, либо уже работали и жили вдали от нее, в своих интересах, которые со временем она перестала ощущать. Парни, с которыми когда-то так легко и просто можно было потолкаться и посмеяться в клубе перед сеансом, теперь стали чужими и насмешливыми. Лиза начала дичиться, отмалчиваться, обходить сторонкой веселые компании, а потом и вовсе перестала ходить в клуб. Так уходило ее детство, а вместе с ним и старые друзья. А новых не было, потому что никто, кроме дремучих лесников, не заворачивал на керосиновые отсветы их окошек. И Лизе было горько и страшно, ибо она не знала, что приходит на смену детству.
В смятении и тоске прошла глухая зима, а весной отец привез на подводе охотника. У нас мать помирает. За дощатой стеной надсадно бухала мать. Лиза бегала в погреб за капустой, жарила яичницу и слушала. Говорил больше отец. Стаканами вливал в себя водку, пальцами хватал из миски капусту, пихал в волосатый рот и, давясь, говорил и говорил: — Ты погоди, погоди, мил человек. Жизнь, как лес, прореживать надо, чистить, так выходит? Сухостой там, больные стволы, подлесок. Дурную траву с поля вон.
Ежели лес, то мы, лесники, понимаем. Тут мы понимаем, ежели это лес. А ежели это жизнь? Ежели теплое, бегает да пишшит? А почему мешает? По совести это? Погоди ржать, погоди, мил человек! Взялись мы за это всенародно и всенародно же перестреляли всех волков во всей России. Бегать им надо, зверью-то, чтоб в здоровье существовать.
Бегать, мил человек, понятно? А чтоб бегать, страх нужен, страх, что тебя сожрать могут. Конечно, можно жизнь в один цвет пустить. Только зачем? Для спокойствия? Так ведь зайцы зажиреют, обленятся, работать перестанут без волков-то. Что тогда? Своих волков выращивать начнем или за границей покупать для страху? Невыгодно им меня кулачить.
В дверях остановился. А тебя дочка проводит. Укажет там. Лиза тихо сидела в углу. Охотник был городским, белозубым, еще молодым, и это смущало. Неотрывно рассматривая его, она вовремя отводила глаза, страшась столкнуться с ним взглядом, боялась, что он заговорит, а она не сможет ответить или ответит глупо. На сеновале было темно, как в погребе. Лиза остановилась у входа, подумала, забрала у гостя тяжелый казенный тулуп и комковатую подушку. По шаткой лестнице поднялась наверх, ощупью разворошила сено, бросила в изголовье подушку.
Можно было спускаться, звать гостя, но она, настороженно прислушиваясь, все еще ползала в темноте по мягкому прошлогоднему сену, взбивая его и раскладывая поудобнее. В жизни она бы никогда не призналась себе, что ждет скрипа ступенек под его ногами, хочет суетливой и бестолковой встречи в темноте, его дыхания, шепота, даже грубости. Нет, никаких грешных мыслей не приходило ей в голову; просто хотелось, чтобы вдруг в полную мощь забилось сердце, чтобы пообещалось что-то туманное, жаркое, помаячило бы и — исчезло. Но никто не скрипел лестницей, и Лиза спустилась. Гость курил у входа, и она сердито сказала, чтобы он не вздумал закурить на сеновале. И ушел спать. А Лиза побежала в дом убирать посуду. И пока убирала ее, тщательно, куда медленнее обычного вытирая каждую тарелку, опять со страхом и надеждой ожидала стука в окошко. И опять никто не постучал.
Лиза задула лампу и пошла к себе, слушая привычный кашель матери и тяжелый храп выпившего отца. Каждое утро гость исчезал из дому и появлялся только поздним вечером, голодный и усталый. Лиза кормила его, он ел торопливо, но без жадности, и это нравилось ей. Поев, он сразу же шел на сеновал, а Лиза оставалась, потому что стелить постель больше не требовалось. Так ничего и не подстрелил. Смешно, правда? Больше они не говорили, но как только он ушел, Лиза кое-как прибрала на кухне и юркнула во двор. Долго бродила вокруг сарая, слушала, как вздыхает и покашливает гость, грызла пальцы, а потом тихо отворила дверь и быстро, боясь передумать, полезла на сеновал. Лиза молчала, сидя где-то совсем рядом с ним в душной темноте сеновала.
Он слышал ее изо всех сил сдерживаемое дыхание. Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали. Но не могла же она сказать, что последний раз ее поцеловала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле. И зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием.
Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью. Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы. В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением: — А он птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то совсем уж год не видали. Целых три кило сахару! В лесу совсем одичаешь.
В августе приезжай: устрою в техникум с общежитием». Подпись и адрес. И больше ничего — даже привета. Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку. Но началась война, и вместо города Лиза попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд… Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами.
Понравились его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед роскошными прелестями квартирной хозяйки, Лиза вдруг вспыхнула: — Неправда это! В душку военного втюрилась! Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес. Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина. Проще жить надо. Проще, понимаешь? Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им и глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай.
И поэтому Лиза летела через лес как на крыльях. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь. Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото. На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке. Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны.
Страшным было одиночество, мертвая, загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть. Она плохо помнила, как выбралась на островок. Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха. Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь. Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями.
И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила, со всеми поворотами, и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих. Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже: чуть на ногах устоял. И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной… Огромный бурый пузырь вспучился перед ней. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону.
Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце.
Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага до нее, но эти полшага уже невозможно было сделать. На помощь!.. Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом.
Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному небу. Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила. Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее… 8 Пока хохотали да закусывали понятное дело, сухим пайком , противник далеко оторвался. Драпанул, проще говоря, от шумного берега, от звонких баб да невидимых мужиков, укрылся в лесах, затаился и — как не было. Это Васкову не нравилось. Опыт он имел не только боевой, а еще и охотничий и отлично понимал, что врага да медведя с глазу спускать не годится.
Леший его ведает, что он там еще напридумал, куда рванется, где оставит секреты. Тут же выходило прямо как на плохой облоге, когда не поймешь, кто за кем охотится: ты за медведем или медведь за тобой. И чтобы такого не случилось, старшина девчат на берегу оставил, а сам с Осяниной произвел поиск. Я стал — ты стала, я лег — ты легла. С немцем в хованки играть — почти как со смертью, так что в ухи вся влезь. В ухи да в глаза. Сам он впереди держался. От куста к кусту, от скалы к скале.
До боли в заросли всматривался, ухом к земле приникал, воздух нюхал — весь взведенный был, как граната. Высмотрев все и до звона наслушавшись, чуть рукой шевелил — и Осянина тут же к нему подбиралась. Молча вдвоем слушали, не хрустнет ли где валежник, не заблажит ли дура сорока, и опять старшина, пригнувшись, тенью скользил вперед, в следующее укрытие, а Рита оставалась на месте, слушая за двоих. Так прошли они гряду, выбрались на основную позицию, а потом — в соснячок, по которому Бричкина утром, немцев обойдя, к лесу вышла. Все было пока тихо и мирно, словно и не существовало в природе никаких диверсантов, но Федот Евграфыч не позволял думать так ни себе, ни младшему сержанту. За соснячком лежал мшистый, весь в валунах пологий берег Легонтова озера. Бор начинался, отступя от него, на взгорке, и к нему вел корявый березняк да редкие хороводы приземистых елок. Здесь старшина задержался: биноклем кустарник обшарил, послушал, а потом, привстав, долго нюхал слабый ветерок, что сползал по откосу к озерной глади.
Рита, не шевелясь, покорно лежала рядом, с досадой чувствуя, как медленно намокает во мху одежда. Только все ли шестнадцать?.. Подумав, он аккуратно прислонил к сосенке винтовку, подтянул ремень — туже некуда, присел. Слушай вот что. Ежели стрельба поднимется — немедля, в ту же секунду, уходи. Забирай девчат и уходи, и топайте прямиком на восток аж до канала. Там насчет немца доложишь, хотя, мыслю я, знать они об этом уже будут, потому как Лизавета Бричкина вот-вот должна до разъезда добежать. Все поняла?
Уж если обнаружат меня, стало быть, живым не выпустят, в том не сомневайся. И потому сразу же уходи. Ясен приказ? Рита нахмуренно молчала. Старшина усмехнулся и, пригнувшись, побежал к ближайшему валуну. Рита все время смотрела ему вслед, но так и не заметила, когда же он исчез: словно растворился вдруг среди серых замшелых валунов. Юбка и рукава гимнастерки промокли насквозь; она полежала еще немного, а потом отползла назад и села на камень, настороженно вслушиваясь в мирный шум леса. Ждала она почти спокойно, твердо веря, что ничего не может случиться.
Все ее воспитание было направлено к тому, чтобы ждать только счастливых концов: сомнение в удаче для ее поколения равнялось почти предательству. Ей случалось, конечно, ощущать и страх и неуверенность, но внутреннее убеждение в благополучном исходе было всегда сильнее реальных обстоятельств. Но как Рита ни прислушивалась, как ни ожидала, Федот Евграфыч появился неожиданно и беззвучно: чуть дрогнули сосновые лапы. Молча взял винтовку, кивнул ей, нырнул в чащу. Остановился уже в скалах. Никудышный боец. Говорил он не зло, а озабоченно, и Рита улыбнулась: — Почему же? А приказано было лежать.
Десяток человек пищу принимают — видал их. Двое в секрете справа: остальные, надо полагать, службу с других концов несут. Устроились вроде надолго: носки у костра сушат. Так что самое время нам расположение менять. Я тут по камням полазаю, огляжусь, а ты, Маргарита, дуй за бойцами. И скрытно — сюда. И чтоб смеху — ни-ни! И вещички, само собой.
Пока Осянина за бойцами бегала, Васков все близкие и дальние каменья на животе излазал. Высмотрел, выслушал, вынюхал все, но ни немцев, ни немецкого духу нигде не чуялось, и старшина маленько повеселел. Ведь уже по всем расчетам выходило, что Лиза Бричкина вот-вот до разъезда доберется, доложит, и заплетется вокруг диверсантов невидимая сеть облавы. К вечеру — ну, самое позднее, к рассвету! Подальше, чтоб мата не слыхали, потому как без рукопашной тут не обойдется. И опять он своих бойцов издали определил. Вроде и не шумели, не брякали ничем, не шептались, а — поди ж ты! То ли пыхтели они здорово от усердия, то ли одеколоном вперед них несло, а только Федот Евграфыч втихаря порадовался, что нет у диверсантов настоящего охотника-промысловика.
Курить до тоски хотелось, потому как третий, поди, час лазал он по скалам да рощицам, от соблазна кисет на валуне оставив, у девчат. Встретил их, предупредил, чтоб помалкивали, и про кисет спросил. А Осянина только руками всплеснула. Крякнул старшина: ах ты, женский пол беспамятный, леший тебя растряси! Был бы мужской — чего уж проще: загнул бы Васков в семь накатов с переборами и отправил бы растяпу назад за кисетом. А тут улыбку пришлось пристраивать. Махорка имеется. Сидор-то мой не забыли, случаем?
Я знаю, где он лежит!.. Товарищ переводчик!.. Какое там: только сапоги затопали… А топали сапоги потому, что Соня Гурвич доселе никогда их не носила и по неопытности получила в каптерке на два номера больше. Когда сапоги по ноге, они не топают, а стучат: это любой кадровик знает. Но Сонина семья была штатской, сапог там вообще не водилось, и даже Сонин папа не знал, за какие уши их надо тянуть. И хотя папа был простым участковым врачом, а совсем не доктором медицины, дощечку не снимали, так как ее подарил дедушка и сам привинтил к дверям. Привинтил потому, что его сын стал образованным человеком и об этом теперь должен был знать весь город Минск. А еще висела возле дверей ручка от звонка, и ее надо было все время дергать, чтобы звонок звонил.
И сквозь все Сонино детство прошел этот тревожный дребезг: днем и ночью, зимой и летом. Папа брал чемоданчик и в любую погоду шел пешком, потому что извозчик стоил дорого. А вернувшись, тихо рассказывал о туберкулезах, ангинах и малярии, и бабушка поила его вишневой наливкой. У них была очень дружная и очень большая семья: дети, племянники, бабушка, незамужняя мамина сестра, еще какая-то дальняя родственница, и в доме не было кровати, на которой спал бы один человек, а кровать, на которой спали трое, была. Еще в университете Соня донашивала платья, перешитые из платьев сестер: серые и глухие, как кольчуги. И долго не замечала их тяжести, потому что вместо танцев бегала в читалку и во МХАТ, если удавалось достать билет на галерку. А заметила, сообразив, что очкастый сосед по лекциям совсем не случайно пропадает вместе с ней в читальном зале. Это было уже спустя год, летом.
А через пять дней после их единственного и незабываемого вечера в Парке культуры и отдыха имени Горького сосед подарил ей тоненькую книжечку Блока и ушел добровольцем на фронт. Да, Соня и в университете носила платья, перешитые из платьев сестер. Длинные и тяжелые, как кольчуги… Недолго, правда, носила: всего год. А потом надела форму. И сапоги на два номера больше. В части ее почти не знали: она была незаметной и исполнительной и попала в зенитчицы случайно. Фронт сидел в глухой обороне, переводчиков хватало, а зенитчиц — нет. Вот ее и откомандировали вместе с Женькой Комельковой после того боя с «мессерами».
И, наверно, поэтому ее голос услыхал один старшина. Прислушались: тишина висела над грядой, только чуть посвистывал ветер. Далекий, слабый, как вздох, голос больше не слышался, но Васков, напрягшись, все ловил и ловил его, медленно каменея лицом. Странный выкрик этот словно застрял в нем, словно еще звучал, и Федот Евграфыч, холодея, уже догадывался, уже знал, что он означает. Глянул стеклянно, сказал чужим голосом: — Комелькова, за мной. Остальным здесь ждать. Васков тенью скользил впереди, и Женька, задыхаясь, еле поспевала за ним. Но главное, Женька столько сил отдавала тишине, что на остальное почти ничего не оставалось.
А старшина весь заостренный был, на тот крик заостренный. Единственный, почти беззвучный крик, который уловил он вдруг, узнал и понял. Слыхал он такие крики, с которыми все отлетает, все растворяется и потому звенит. Внутри звенит, в тебе самом, и звона этого последнего ты уже никогда не забудешь. Словно замораживается он и холодит, сосет, тянет за сердце, и потому так спешил сейчас комендант. И потому остановился, словно на стену налетел, вдруг остановился, и Женька с разбегу стволом его под лопатку клюнула. А он и не оглянулся даже, а только присел и руку на землю положил — рядом со следом. Разлапистый след был.
С рубчиками. Старшина не ответил. Глядел, слушал, принюхивался, а кулак стиснул так, что косточки побелели. Женька вперед глянула: на осыпи темнели брызги. Васков осторожно поднял камешек: черная густая капля свернулась на нем, как живая. Женька дернула головой, хотела закричать и — задохнулась. И шагнул за скалу. В расселине, скорчившись, лежала Гурвич, из-под прожженной юбки косо торчали грубые кирзовые сапоги.
Васков потянул за ремень, приподнял чуть, чтобы под мышки подхватить, оттащил и положил на спину. Соня тускло смотрела в небо полузакрытыми глазами, и гимнастерка на груди была густо залита кровью. Федот Евграфыч осторожно расстегнул ее, приник ухом. Слушал, долго слушал, а Женька беззвучно тряслась сзади, кусая кулаки. Потом он выпрямился и бережно расправил на девичьей груди липкую от крови рубашку: две узкие дырочки виднелись на ней. Одна в грудь шла, в левую грудь. Вторая — пониже — в сердце. Не дошел он до сердца с первого раза, грудь помешала… Запахнул ворот, пуговки застегнул — все, до единой.
Руки ей сложил, хотел глаза закрыть — не удалось, только веки зря кровью измарал. Поднялся: — Полежи тут покуда, Сонечка. Судорожно всхлипнула сзади Женька. Старшина свинцово полоснул из-под бровей: — Некогда трястись, Комелькова. И, пригнувшись, быстро пошел вперед, чутьем угадывая слабый рубчатый отпечаток… 9 Ждали немцы Соню или она случайно на них напоролась? Бежала без опаски по дважды пройденному пути, торопясь притащить ему, старшине Васкову, махорку ту, трижды клятую. Бежала, радовалась и понять не успела, откуда свалилась на хрупкие плечи потная тяжесть, почему пронзительной, яркой болью рванулось вдруг сердце… Нет, успела. И понять успела и крикнуть, потому что не достал нож до сердца с первого удара: грудь помешала.
Высокая грудь была, тугая. А может, не так все выходило? Может, ждали они ее? Может, перехитрили диверсанты и девчат неопытных, и его, сверхсрочника, орден имеющего за разведку? Может, не он на них охотится, а они на него? Может, уже высмотрели все, подсчитали, прикинули, когда кто кого кончать будет? Но не страх — ярость вела сейчас Васкова. Зубами скрипел от той черной, ослепительной ярости и только одного желал: догнать.
Догнать, а там разберемся… — Ты у меня не крикнешь. Нет, не крикнешь… Слабый след кое-где еще печатался на валунах, и Федот Евграфыч уже точно знал, что немцев было двое. И опять не мог простить себе, опять казнился и маялся, что недоглядел за ними, что понадеялся, будто бродят они по ту сторону костра, а не по эту, и сгубил переводчика своего, с которым вчера еще котелок пополам делил. И кричала в нем эта маета и билась, и только одним успокоиться он сейчас мог: погоней. И думать ни о чем другом не хотел, и на Комелькову не оглядывался. Женька знала, куда и зачем они спешат. Знала, хоть старшина ничего и не сказал, знала, а страха не было. Все в ней вдруг запеклось и потому не болело пока и не кровоточило.
Словно ждало разрешения, но разрешения этого Женька не давала, а потому ничто теперь не отвлекало ее. Такое уже было однажды, когда эстонка ее прятала. Летом сорок первого, почти год назад… Васков поднял руку, и она сразу остановилась, всеми силами сдерживая дыхание. Близко где-то. Женька грузно оперлась на винтовку, рванула ворот. Хотелось вздохнуть громко, всей грудью, а приходилось цедить выдох, как сквозь сито, а сердце от этого никак не желало успокаиваться. Он смотрел в узкую щель меж камней. Женька глянула: в редком березняке, что шел от них к лесу, чуть шевелились гибкие вершинки.
Как я утицей крикну, шумни чем-либо. Ну, камнем ударь или прикладом, чтобы на тебя они оглянулись. И обратно замри. Поняла ли? Не раньше. Он глубоко, сильно вздохнул и прыгнул через валун в березняк: наперерез. Главное дело, надо было успеть с солнца забежать, чтоб в глазах у них рябило. И второе главное дело — на спину прыгнуть.
Обрушиться, сбить, ударить и крикнуть не дать. Чтоб — как в воду… Он хорошее место выбрал: ни обойти его немцы не могли, ни заметить. А себя открывали, потому что перед его секретом проплешина в березняке шла. Конечно, он стрелять отсюда спокойно мог, без промаха, но не уверен был, что выстрелы до основной группы не докатятся, а до поры шум поднимать было невыгодно. Поэтому он сразу наган вновь в кобуру сунул, клапан застегнул, чтоб случаем не выпал, и проверил, легко ли ходит в ножнах финский трофейный нож. И тут фрицы впервые открыто показались в редком березняке, в весенних, кружевных еще листах. Как и ожидал Федот Евграфыч, их было двое, и впереди шел дюжий детина с автоматом на правом плече. Самое время было их из нагана достать, самое время, но старшина опять отогнал эту мысль, но не потому уже, что выстрелов опасался, а потому, что Соню вспомнил и не мог теперь легкой смертью казнить.
Око за око, нож за нож — только так сейчас дело решалось, только так. Немцы свободно шли, без опаски: задний даже галету грыз, облизывая губы. Старшина определил ширину их шага, просчитал, прикинул, когда с ним поравняются, вынул финку и, когда первый подошел на добрый прыжок, крякнул два раза коротко и часто, как утка. Немцы враз вскинули головы, но тут Комелькова грохнула позади их прикладом о скалу, они резко повернулись на шум, и Васков прыгнул. Он точно рассчитал прыжок: и мгновение точно выбрано было, и расстояние отмерено — тик в тик. Упал немцу на спину, сжав коленями локти. И не успел фриц тот ни вздохнуть ни охнуть, как старшина рванул его левой рукой за лоб, задирая голову назад, и полоснул отточенным лезвием по натянутому горлу. Именно так все задумано было: как барана, чтоб крикнуть не мог, чтоб хрипел только, кровью исходя.
И когда он валиться начал, комендант уже спрыгнул с него и метнулся ко второму. Всего мгновение прошло, одно мгновение: второй немец еще спиной стоял, еще только поворачиваться начал. Но то ли у Васкова сил на новый прыжок не хватило, то ли промешкал он все же, а только не достал этого фрица ножом. Автомат вышиб, да при этом и собственную финку выронил: в крови она вся была, скользкая, как мыло. Глупо получилось: вместо боя — драка, кулачки какие-то. Фриц хоть и нормального роста, а цепкий попался, жилистый: никак его Васков согнуть не мог, под себя подмять. Барахтались на мху меж камней да березок, но немец покуда помалкивал: то ли одолеть старшину рассчитывал, то ли просто силы берег. И опять Федот Евграфыч промашку дал: хотел немца половчее перехватить, а тот выскользнуть умудрился и свой нож из ножен выхватил.
И так Васков этого ножа убоялся, столько сил и внимания ему отдал, что немец в конце концов оседлал его, сдавил ножищами и теперь тянулся и тянулся к горлу острым кинжальным жалом. Покуда старшина еще держал его руку, покуда оборонялся, но фриц-то сверху давил, всей тяжестью, и долго так продолжаться не могло. Про это и комендант знал, и немец — даром, что ли, глаза сузил да ртом щерился. И обмяк вдруг, как мешок, обмяк, и Федот Евграфыч сперва не понял, не расслышал первого-то удара. А второй расслышал: глухой, как по гнилому стволу. Кровью теплой в лицо брызнуло, и немец стал запрокидываться, перекошенным ртом хватая воздух. Старшина отбросил его, вырвал нож и коротко ударил в сердце. Только тогда оглянулся: боец Комелькова стояла перед ним, держа винтовку за ствол, как дубину.
И приклад той винтовки был в крови. Только на того, первого, оглянулся: здоров был фриц, как бык здоров. Еще дергался, еще хрипел, еще кровь толчками била из него. А второй уже и не шевелился: скорчился перед смертью да так и застыл. Дело было сделано.
От тишины и безделья солдаты млели, как в парной, а в двенадцати дворах оставалось еще достаточно молодух и вдовушек, умевших добывать самогон чуть ли не из комариного писка. Три дня солдаты отсыпались и присматривались; на четвертый начинались чьи-то именины, и над разъездом уже не выветривался липкий запах местного первача. Комендант разъезда хмурый старшина Васков писал рапорты по команде.
Когда число их достигало десятка, начальство вкатывало Васкову очередной выговор и сменяло опухший от веселья полувзвод. С неделю после этого комендант кое-как обходился своими силами, а потом все повторялось сначала настолько точно, что старшина в конце концов приладился переписывать прежние рапорты, меняя в них лишь числа да фамилии. Не комендант, а писатель какой-то!.. И насчет женщин тоже будут, как положено. Но гляди старшина, если ты и с ними не справишься… — Так точно, — деревянно согласился комендант. Майор увез не выдержавших искуса зенитчиков, на прощанье еще раз пообещав Васкову, что пришлет таких, которые нос будут воротить от юбок и самогонки живее, чем сам старшина. Однако выполнить это обещание оказалось не просто, поскольку за три дня не прибыло ни одного человека. Фронт перетряси — и то сомневаюсь… Опасения его, однако, оказались необоснованными, так как уже утром хозяйка сообщила, что зенитчики прибыли.
В тоне ее звучало что-то вредное, но старшина со сна не разобрался, а спросил о том, что тревожило: — С командиром прибыли? И оторопел: перед домом стояли две шеренги сонных девчат. Старшина было решил, что спросонок ему померещилось, поморгал, но гимнастерки на бойцах по-прежнему бойко торчали в местах, солдатским уставом не предусмотренных, а из-под пилоток нахально лезли кудри всех цветов и фасонов. Девушки таскали доски, держали, где велел, и трещали как сороки. Старшина хмуро отмалчивался: боялся за авторитет.
А зори здесь тихие...
И понять успела и крикнуть, потому что не достал нож до сердца с первого удара: грудь помешала. Высокая грудь была, тугая. А может, не так все было? Может, ждали они ее? Может, перехитрили диверсанты и девчат неопытных, и его, сверхсрочника, орден имеющего за разведку? Может, не он на них охотится, а они на него? Может, уж высмотрели все, подсчитали, прикинули, когда кто кого кончать будет? Но не страх — ярость вела сейчас Васкова. Зубами скрипел от той черной, ослепительной ярости и только одного желал: догнать.
Догнать, а там разберемся… — Ты у меня не крикнешь… Нет, не крикнешь… Слабый след кое-где печатался на валунах, и Федот Евграфыч уже точно знал, что немцев было двое. И опять не мог простить себе, опять казнился и маялся, что недоглядел за ними, что понадеялся, будто бродят они по ту сторону костра, а не по эту, и сгубил переводчика своего, с которым вчера еще котелок пополам делил. И кричала в нем эта маета и билась, и только одним успокоиться он сейчас мог — погоней. И думать ни о чем другом не хотел и на Комелькову не оглядывался. Женька знала, куда и зачем они бегут. Знала, хоть старшина ничего и не сказал, знала, а страха не было. Все в ней вдруг запеклось и потому не болело и не кровоточило. Словно ждало разрешения, но разрешения этого Женька не давала, а потому ничто теперь не отвлекало ее.
Такое уже было однажды, когда эстонка ее прятала. Летом сорок первого, почти год назад… Васков поднял руку, и она сразу остановилась, всеми силами сдерживая дыхание. Близко где-то. Женька грузно оперлась на винтовку, рванула ворот. Хотелось вздохнуть громко, всей грудью, а приходилось цедить выдох, как сквозь сито, и сердце от этого никак не хотело успокаиваться. Он смотрел в узкую щель меж камней. Женька глянула: в редком березняке, что шел от них к лесу, чуть шевелились гибкие вершинки. Как я утицей крикну, шумни чем-либо.
Ну, камнем ударь или прикладом, чтоб на тебя они глянули, И обратно замри. Поняла ли? Не раньше. Он глубоко, сильно вздохнул и прыгнул через валун в березняк — наперерез. Главное дело — надо было успеть с солнца забежать, чтоб в глазах у них рябило. И второе главное дело — на спину прыгнуть. Обрушиться, сбить, ударить и крикнуть не дать. Чтоб как в воду… Он хорошее место выбрал — ни обойти его немцы не могли, ни заметить.
А себя открывали, потому что перед его секретом проплешина в березняке шла. Конечно, он стрелять отсюда спокойно мог, без промаха, но не уверен был, что выстрелы до основной группы не докатятся, а до поры шум поднимать было невыгодно. Поэтому он сразу наган вновь в кобуру сунул, клапан застегнул, чтоб, случаем, не выпал, и проверил, легко ли ходит в ножнах финский трофейный нож. И тут фрицы впервые открыто показались в редком березнячке, в весенних еще кружевных листах. Как и ожидал Федот Евграфыч, их было двое, и впереди шел дюжий детина с автоматом на правом плече. Самое время было их из нагана достать, самое время, но старшина опять отогнал эту мысль, но не потому уже, что выстрелов боялся, а потому, что Соню вспомнил и не мог теперь легкой смертью казнить. Око за око, нож за нож — только так сейчас дело решалось, только так. Немцы свободно шли, без опаски: задний даже галету грыз, облизывая губы.
Старшина определил ширину их шага, просчитал, прикинул, когда с ним поравняются, вынул финку и, когда первый подошел на добрый прыжок, крякнул два раза коротко и часто, как утка. Немцы враз вскинули головы, но тут Комелькова грохнула позади них прикладом о скалу, они резко повернулись на шум, и Васков прыгнул. Он точно рассчитал прыжок: и мгновение точно выбрано было, и расстояние отмерено — тик в тик. Упал немцу на спину, сжав коленями локти. И не успел фриц тот ни вздохнуть, ни вздрогнуть, как старшина рванул его левой рукой за лоб, задирая голову назад, и полоснул отточенным лезвием по натянутому горлу. Именно так все задумано было: как барана, чтоб крикнуть не мог, чтоб хрипел только, кровью исходя. И когда он валиться начал, комендант уже спрыгнул с него и метнулся ко второму. Всего мгновение прошло, одно мгновение: второй немец еще спиной стоял, еще поворачивался.
Но то ли сил у Васкова на новый прыжок не хватило, то ли промешкал он, а только не достал этого немца ножом. Автомат вышиб, да при этом и собственную финку выронил: в крови она вся была, скользкая, как мыло. Глупо получилось: вместо боя — драка, кулачки какие-то. Фриц хоть и нормального роста, цепкий попался, жилистый: никак его Васков согнуть не мог, под себя подмять. Барахтались на мху меж камней и березок, но немец помалкивал покуда: то ли одолеть старшину рассчитывал, то ли просто силы берег. И опять Федот Евграфыч промашку дал: хотел немца половче перехватить, а тот выскользнуть умудрился и свой нож из ножен выхватил. И так Васков этого ножа убоялся, столько сил и внимания ему отдал, что немец в конце концов оседлал его, сдавил ножищами и теперь тянулся и тянулся к горлу тусклым кинжальным жалом. Покуда старшина еще держал его руку, покуда оборонялся, но фриц-то сверху давил, всей тяжестью, и долго так продолжаться не могло.
Про это и комендант знал и немец — даром, что ли, глаза сузил да ртом щерился. И обмяк вдруг, как мешок, обмяк, и Федот Евграфыч сперва не понял, не расслышал первого-то удара. А второй расслышал: глухой, как по гнилому стволу. Кровью теплой в лицо брызнуло, и немец стал запрокидываться, перекошенным ртом хватая воздух. Старшина отбросил его, вырвал нож и коротко ударил в сердце. Только тогда оглянулся: боец Комелькова стояла перед ним, держа винтовку за ствол, как дубину. И приклад той винтовки был в крови. Так и сидел на земле, словно рыба, глотая воздух.
Только на того, первого, оглянулся: здоров был немец, как бык здоров. Еще дергался, еще хрипел, еще кровь толчками била из него. А второй уже не шевелился: скорчился перед смертью да так и застыл. Дело было сделано. Упала там на колени: тошнило ее, выворачивало, и она, всхлипывая, все кого-то звала — маму, что ли… Старшина встал. Колени еще дрожали, и сосало под ложечкой, но время терять было уже опасно. Он не трогал Комелькову, не окликал, по себе зная, что первая рукопашная всегда ломает человека, преступая через естественный, как жизнь, закон «не убий». Тут привыкнуть надо, душой зачерстветь, и не такие бойцы, как Евгения, а здоровенные мужики тяжко и мучительно страдали, пока на новый лад перекраивалась их совесть.
А тут ведь женщина по живой голове прикладом била, баба, мать будущая, в которой самой природой ненависть к убийству заложена. И это тоже Федот Евграфыч немцам в строку вписал, потому что преступили они законы человеческие и тем самым сами вне всяких законов оказались. И потому только гадливость он испытывал, обыскивая еще теплые тела, только гадливость: будто падаль ворочал… И нашел то, что искал, — в кармане у рослого, что только-только богу душу отдал, хрипеть перестав, — кисет. Его, личный, старшины Васкова, кисет с вышивкой поверх: «Дорогому защитнику Родины». Сжал в кулаке, стиснул: не донесла Соня… Отшвырнул сапогом волосатую руку, путь его перекрестившую, подошел к Женьке. Она все еще на коленях в кустах стояла, давясь и всхлипывая. А он ладонь сжатую к лицу ее поднес и растопырил, кисет показывая. Женька сразу голову подняла: узнала.
Помог встать. Назад было повел, на полянку, а Женька шаг сделала, остановилась и головой затрясла. Тут одно понять надо: не люди это. Не люди, товарищ боец, не человеки, не звери даже — фашисты. Вот и гляди соответственно. Но глядеть Женька не могла, и тут Федот Евграфыч не настаивал. Забрал автоматы, обоймы запасные, хотел фляги взять, да покосился на Комелькову и раздумал. Шут с ними: прибыток не велик, а ей все легче, меньше напоминаний.
Прятать убитых Васков не стал: все равно кровищу всю с поляны не соскребешь. Да и смысла не было: день к вечеру склонялся, вскоре подмога должна была подойти. Времени у немцев мало оставалось, и старшина хотел, чтобы время это они в беспокойстве прожили. Пусть помечутся, пусть погадают, кто дозор их порешил, пусть от каждого шороха, от каждой тени пошарахаются. У первого же бочажка благо тут их — что конопушек у рыжей девчонки старшина умылся, кое-как рваный ворот на гимнастерке приладил, сказал Евгении: — Может, ополоснешься? Помотала головой, нет, не разговоришь ее сейчас, не отвлечешь… Вздохнул старшина: — Наших сама найдешь или проводить? И — к Соне приходите. Туда, значит… Может, боишься одна-то?
Понимать должна. Не мешкайте там, переживать опосля будем. Федот Евграфыч вслед ей глядел, пока не скрылась: плохо шла. Себя слушала, не противника. Эх, вояки… Соня тускло глядела в небо полузакрытыми глазами. Старшина опять попытался прикрыть их, и опять у него ничего не вышло. Тогда он расстегнул кармашки на ее гимнастерке и достал оттуда комсомольский билет, справку о курсах переводчиков, два письма и фотографию. На фотографии той множество гражданских было, а кто в центре — не разобрал Васков: здесь аккурат нож ударил.
А Соню нашел: сбоку стояла в платьишке с длинными рукавами и широким воротом: тонкая шея торчала из того ворота, как из хомута. Он припомнил вчерашний разговор, печаль Сонину и с горечью подумал, что даже написать некуда о геройской смерти рядового бойца Софьи Соломоновны Гурвич. Потом послюнил ее платочек, стер с мертвых век кровь и накрыл тем платочком лицо. А документы к себе в карман положил. В левый — рядом с партбилетом. Сел подле и закурил из трижды памятного кисета. Ярость его прошла, да и боль приутихла: только печалью был полон, по самое горло полон, аж першило там. Теперь подумать можно было, взвесить все, по полочкам разложить и понять, как действовать дальше.
Он не жалел, что прищучил дозорных и тем открыл себя. Сейчас время на него работало, сейчас по всем линиям о них и диверсантах доклады шли, и бойцы, поди, уж инструктаж получали, как с фрицами этими проще покончить. Три, ну, пусть пять даже часов оставалось драться вчетвером против четырнадцати, а это выдержать можно было. Тем более что сбили они немцев с прямого курса и вокруг Легонтова озера наладили. А вокруг озера — сутки топать. Команда его подошла со всеми пожитками: двое ушло — в разные, правда, концы, — а барахлишко их осталось, и отряд уж обрастать вещичками начал, как та запасливая семья. Галя Четвертак закричала было, затряслась, Соню увидев, но Осянина крикнула зло: — Без истерик тут! Стала на колени возле Сониной головы, тихо плакала.
А Рита только дышала тяжело, а глаза сухие были, как уголья. Взял топорик эх, лопатки не захватил на случай такой! Поискал, потыкался — скалы одни, не подступишься. Правда, яму нашел. Веток нарубил, устелил дно, вернулся. А про себя подумал: не это главное. А главное, что могла нарожать Соня детишек, а те бы — внуков и правнуков, а теперь не будет этой ниточки. Маленькой ниточки в бесконечной пряже человечества, перерезанной ножом… — Берите, — сказал.
Комелькова с Осяниной за плечи взяли, а Четвертак — за ноги. Понесли, оступаясь и раскачиваясь, и Четвертак все ногой загребала. Неуклюжей ногой, обутой в заново сотворенную чуню. А Федот Евграфыч с Сониной шинелью шел следом. Положили у края: голова плохо легла, все набок заваливалась, и Комелькова подсунула сбоку пилотку. А Федот Евграфыч, подумав и похмурившись ох, не хотел он делать этого, не хотел! Да не здесь — за коленки! Держи, Осянина.
Приказываю, держи. Сдернул второй сапог, кинул Гале Четвертак: — Обувайся. И без переживаний давай: немцы ждать не будут. Спустился в яму, принял Соню, в шинель обернул, уложил. Стал камнями закладывать, что девчата подавали. Работали молча, споро. Вырос бугорок: поверх старшина пилотку положил, камнем ее придавив. А Комелькова — веточку зеленую.
Сориентировал карту, крестик нанес. Глянул: а Четвертак по-прежнему в чуне стоит. Почему не обута? Затряслась Четвертак: — Нет! Нельзя так! У меня мама — медицинский работник… — Хватит врать! Нет у тебя мамы! И не было!
Подкидыш ты, и нечего тут выдумывать! Горько, обиженно — словно игрушку у ребенка сломали… 10 — Ну зачем же так, ну зачем? Как немцы, остервенеем… Смолчала Осянина… А Галя действительно была подкидышем, и даже фамилию ей в детском доме дали: Четвертак. Потому что меньше всех ростом вышла, в четверть меньше. Детдом размещался в бывшем монастыре; с гулких сводов сыпались жирные пепельные мокрицы. Плохо замазанные бородатые лица глядели со стен многочисленных церквей, спешно переделанных под бытовые помещения, а в братских кельях было холодно, как в погребах. В десять лет Галя стала знаменитой, устроив скандал, которого монастырь не знал со дня основания. Отправившись ночью по своим детским делам, она подняла весь дом отчаянным визгом.
Выдернутые из постелей воспитатели нашли ее на полу в полутемном коридоре, и Галя очень толково объяснила, что бородатый старик хотел утащить ее в подземелье. Создалось «Дело о нападении…», осложненное тем, что в округе не было ни одного бородача. Галю терпеливо расспрашивали приезжие следователи и доморощенные Шерлоки Холмсы, и случай от разговора к разговору обрастал все новыми подробностями. И только старый завхоз, с которым Галя очень дружила, потому что именно он придумал ей такую звучную фамилию, сумел докопаться, что все это выдумка. Галю долго дразнили и презирали, а она взяла и сочиняла сказку. Правда, сказка была очень похожа на мальчика с пальчика, но, во-первых, вместо мальчика оказалась девочка, а во-вторых, там участвовали бородатые старики и мрачные подземелья. Слава прошла, как только сказка всем надоела. Галя не стала сочинять новую, но по детдому поползли слухи о зарытых монахами сокровищах.
Кладоискательство с эпидемической силой охватило воспитанников, и в короткий срок монастырский двор превратился в песчаный карьер. Не успело руководство справиться с этой напастью, как из подвалов стали появляться призраки в развевающихся белых одеждах. Призраков видели многие, и малыши категорически отказались выходить по ночам со всеми вытекающими отсюда последствиями. Дело приняло размеры бедствия, и воспитатели вынуждены были объявить тайную охоту за ведьмами. И первой же ведьмой, схваченной с поличным в казенной простыне, оказалась Галя Четвертак. После этого Галя примолкла. Прилежно занималась, возилась с октябрятами и даже согласилась петь в хоре, хотя всю жизнь мечтала о сольных партиях, длинных платьях и всеобщем поклонении. Тут ее настигла первая любовь, а так как она привыкла все окружать таинственностью, то вскоре весь дом был наводнен записками, письмами, слезами и свиданиями.
Зачинщице опять дали нагоняй и постарались тут же от нее избавиться, спровадив в библиотечный техникум на повышенную стипендию. Война застала Галю на третьем курсе, и в первый же понедельник вся их группа в полном составе явилась в военкомат. Группу взяли, а Галю нет, потому что она не подходила под армейские стандарты ни ростом, ни возрастом. Но Галя, не сдаваясь, упорно штурмовала военкома и так беззастенчиво врала, что ошалевший от бессонницы подполковник окончательно запутался и в порядке исключения направил Галю в зенитчицы. Осуществленная мечта всегда лишена романтики. Реальный мир оказался суровым и жестоким и требовал не героического порыва, а неукоснительного исполнения воинских уставов. Праздничная новизна улетучилась быстро, а будни были совсем непохожи на Галины представления о фронте. Галя растерялась, скисла и тайком плакала по ночам.
Но тут появилась Женька, и мир снова завертелся быстро и радостно. А не врать Галя просто не могла. Собственно, это была не ложь, а желания, выдаваемые за действительность И появилась на свет мама — медицинский работник, в существование которой Галя почти поверила сама. Времени потеряли много, и Васков сильно нервничал. Важно было поскорее уйти отсюда, нащупать немцев, сесть им на хвост, а потом пусть дозорных находят. Тогда уже старшина над ними висеть будет, а не наоборот. Висеть, дергать, направлять, куда надо, и… ждать. Ждать, когда наши подойдут, когда облава начнется.
Но… провозились: Соню хоронили, Четвертак уговаривали, — время шло. Федот Евграфыч пока автоматы проверил, винтовки лишние — Бричкиной и Гурвич — в укромное место упрятал, патроны поровну поделил. Спросил у Осяниной: — Из автомата стреляла когда? Освоишь, мыслю я. Коротко жаль. Тронулись, слава тебе… Он впереди шел, Четвертак с Комельковой — основным ядром, а Осянина замыкала. Сторожко шли, без шума, да опять, видно, к себе больше прислушивались, потому что чудом на немцев не нарвались. Чудом, как в сказке.
Счастье, что старшина первым их увидел. Как из-за валуна сунулся, так и увидел: двое в упор на него, а следом остальные. И опоздай Федот Евграфыч ровно на семь шагов — кончилась бы на этом вся их служба. В две бы хороших очереди кончилась. Но семь этих шагов были с его стороны, сделаны, и потому все наоборот получилось. И отпрянуть успел, и девчатам махнуть, чтоб рассыпались, и гранату из кармана выхватить. Хорошо, с запалом граната была: шарахнул ею из-за валуна, а когда рвануло, ударил из автомата. В уставе бой такой встречным называется.
А характерно для него то, что противник сил твоих не знает: разведка ты или головной дозор — им это непонятно. И поэтому главное тут — не дать ему опомниться. Федот Евграфыч, понятное дело, об этом не думал. Это врублено в него было, на всю жизнь врублено, и думал он только, что надо стрелять. А еще думал, где бойцы его: попрятались, залегли или разбежались? Треск стоял оглушительный, потому что били фрицы в его валун из всех активных автоматов. Лицо ему крошкой каменной иссекло, глаза пылью запорошило, и он почти что не видел ничего: слезы ручьем текли. И утереться времени не было.
Лязгнул затвор его автомата, назад отскочив: патроны кончились. Боялся Васков этого мгновения: на перезарядку секунды шли, а сейчас секунды эти жизнью измерялись. Рванутся немцы на замолчавший автомат, проскочат десяток метров, что разделяли их, и — все тогда. Но не сунулись диверсанты. Голов даже не подняли, потому что прижал их второй автомат — Осяниной. Коротко била, прицельно, в упор и дала секундочку старшине. Ту секундочку, за которую потом до гробовой доски положено водкой поить. Сколько тот бой продолжался, никто не помнил.
Если обычным временем считать, — скоротечный был бой, как и положено встречному бою по уставу. А если прожитым мерить — силой затраченной, напряжением, — на добрый пласт жизни тянуло, а кому и на всю жизнь. Галя Четвертак настолько испугалась, что и выстрелить-то ни разу не смогла. Лежала, спрятав лицо за камнем и уши руками зажав; винтовка в стороне валялась. А Женька быстро опомнилась: била в белый свет, как в копейку. Попала — не попала: это ведь не на стрельбище, целиться некогда. Два автомата да одна трехлинеечка — всего-то огня было, а немцы не выдержали. Не потому, конечно, что испугались, — неясность была.
И, постреляв маленько, откатились. Без огневого прикрытия, без заслона, просто откатились.
На майские праздники автор отправился в Москву. На репетиции, на спектакли, на читки, просто так. Глядишь, тогда и пьеса получится». Борис Васильев решил посвятить себя литературе и уволился с завода. В 1955 году постановка была готова.
Незадолго до премьеры Политуправление Советской Армии без объяснения причин запретило спектакль — он так и не увидел свет. С печати сняли и тираж журнала «Театр», в котором должны были опубликовать пьесу под новым названием — «Офицеры». Если бы надавали замечаний, я бы растратил уйму времени, пьесу все равно бы угробили в этом ведомстве своих мнений не меняют , а я бы привык доделывать да переделывать по указаниям, слухам, мнениям… Я слушаю только редакторов, устраняю их замечания или принимаю к сведению, но никогда ничего не переделываю во имя, так сказать, сиюминутного момента». В этом ему помог главный редактор издания «Театр» Николай Погодин — он работал там преподавателем и как раз набирал себе курс. Свой первый киносценарий Васильев написал за три дня. В 1958 году по нему сняли фильм «Очередной рейс» про двух враждующих шоферов. В мемуарах «Век необычайный» Васильев писал: «В кино я работал с огромным удовольствием не только потому, что с детства любил его, но и понимая, что это — моя единственная литературная школа, в которой я приобрету навыки литературной работы».
Драматург написал пьесы-сценарии «Стучите — и откроется», «Веселый тракт», «Начало», «Отчизна моя, Россия» и «Длинный день». В 1960 году он стал членом Союза кинематографистов. Однако за произведения платили мало. Чтобы заработать на жизнь Борис Васильев вместе с женой писали закадровые тексты для киножурналов «Новости дня», «Ровесник», «Пионерия», «Иностранная хроника», для телепередач КВН. Он отправил рукопись в журнал «Волга», и через две недели получил отказ: «Повесть — сплошное очернительство славных тружеников речного флота». Не согласились печатать произведение и в издании «Знамя». Там «Иванов катер» к публикации приняли, однако печать затянулась до 1970 года.
С июня 1968 года Борис Васильев работал над повестью «Весною, которой не было» о девушках-зенитчицах, которые вступили в неравный бой с немцами и погибли. В основу повести легла реальная история: в начале войны семь раненых солдат помешали немецким диверсантам взорвать железную дорогу Петрозаводск-Мурманск. В живых остался только сержант. В книге «Летят мои кони» Борис Васильев писал: «А потом вдруг придумалось — пусть у моего героя в подчинении будут не мужики, а молоденькие девчонки.
С этой верой советские люди прошли самую страшную войну, которую когда-либо переживало человечество. За правое дело, за то, чтобы советский народ был свободным и счастливым, отдали свои жизни миллионы советских людей.
Они все хотели жить, но они погибли, чтобы люди могли сказать: «А зори здесь тихие…» Тихие зори не могут быть созвучны с войной, со смертью. Они погибли, но они победили, не пропустили ни одного фашиста. Победили, потому что беззаветно любили Родину. Женщина на войне…Велика роль женщин на фронте. Женщины — врачи и санитарки под обстрелами и взрывами выносили с поля боя раненых, оказывали первую помощь, порой ценою собственной жизни спасали раненых. Организовались отдельные женские батальоны.
Великая Отечественная война уже стала для нас историей. Мы узнаем о ней по книгам, фильмам, старым фотографиям, воспоминаниям тех, кому которые открывают в ней новые аспекты и проблемы. Для Василия Быкова война - не далекое историческое прошлое. Война живет в нем как чувство высокого долга перед павшими, перед теми, кто выстоял и победил. В одной из своих статей В. Быков писал: "Пусть же никогда не черствеют наши сердца к завоеваниям и ранам войны.
Нельзя строить будущее без памяти о прошлом, нельзя пренебречь величайшим из человеческих потрясений - всенародным подвигом, преподавшим людям настоящего и будущего векопамятный урок свободолюбия и величия духа". Васильев Борис Львович, родился 21 мая 1924 в Смоленске. Сын кадрового офицера; Мать Бориса являлась наследницей старинного дворянского рода, связанного с именами Пушкина и Толстого. Ушел на фронт добровольцем, а в 1943, после контузии, направлен в Военную академию бронетанковых и механизированных войск. В 1946 году он окончил инженерный факультет и начал работать испытателем колесных и гусеничных машин на Урале Повесть «А зори здесь тихие…» это первое прозаическое произведение. Потом появились другие произведения: «Самый длинный день», «Не стреляйте в белых лебедей».
Но первое произведение было о войне, о погибших девушках. Писатель вспоминает: «… замысел повести родился от «толчка памяти». На фронт я попал, едва окончив 10 класс в первые дни войны. Точнее 8 июля 1941 года. А 9 июля, это было по Оршей, мы, бойцы комсомольского истребительного батальона, задачей которого была борьба с диверсантами, вышли на свое первое задание в лес. И вот там среди живой зелени лесной поляны, такой мирной в своей тишине, ароматах нагретой солнцем хвои и трав, я увидел двух мертвых деревенских девчушек.
Фашистские десантники убили их потому, что девочки просто увидели врага… я потом повидал немало горя и смертей, но этих незнакомых девочек забыть никогда не мог… сами понимаете, что от этой нестираемой годами картины до сюжета повести — большая и сложная дистанция. Но импульс был именно здесь». Успех пришел к автору в 1969 году после публикации в журнале «Юность» повести «А зори здесь тихие... Среди читателей произведение Васильева имело необыкновенную популярность.
Все героини погибают, а Васков частью уничтожает, а частью берет в плен оставшихся фашистов. Пронзительным контрастом к кровавым боевым эпизодам звучат довоенные истории жизни и любви каждой из девушек.
Повесть о бое местного значения под пером Васильева приобретает черты трагедии — не случайно она была неоднократно инсценирована в том числе Юрием Любимовым в Театре на Таганке и экранизирована всенародной любовью пользовался снятый в 1972 году фильм Станислава Ростоцкого. Обоснование выбора книги: выбор рабочей группы проекта. Характеристика доступности последних изданий книги: неоднократно переиздавалось в 2010-2012. В 2012 г.
Главные новости
- Автор повести «А зори здесь тихие…» Борис Васильев умер в Москве
- А зори здесь тихие… – читать книгу, информация о книге.
- Повесть о женщинах на войне: краткое изложение, стилистические особенности
Выходные с книгой. "А зори здесь тихие..."
Борис Львович Васильев бесплатно на сайте. Читать онлайн «А зори здесь тихие» Автор Борис Васильев. описание и краткое содержание, автор Борис Васильев, читайте бесплатно онлайн на сайте электронной библиотеки
►▒"А зори здесь тихие..." Борис Васильев
«А зори здесь тихие» переиздавались стотысячными тиражами, журнал «Юность» каждую новую вещь Васильева встречал аплодисмантом. в, последняя - в). И мы хотим, чтобы в честь юбилея автора, и в преддверии Дня Великой Победы, его самая пронзительная повесть «А зори здесь тихие» зазвучала разными голосами. Кратко пересказываем «А зори здесь тихие» – историю о старшине и пяти храбрых зенитчицах, которые вступили в неравный бой с врагом.
«А зори здесь тихие…» – о чем. Краткое изложение, характеристика, персонажи, биография автора
Повесть впервые была напечатана в журнале «Юность». Борис Васильев пояснил, что в основу сюжета повести "А зори здесь тихие" лег реальный военный случай. Только в той истории солдаты были мужчинами. Начав писать произведение, автор застопорился, боясь банального описания частного случая на войне. Однако, поменяв героев на молодых девушек, дело сдвинулось с мертвой точки. События повести «А зори здесь тихие... В центре внимания — Федот Евграфыч Васков. Он служит на 171-ом разъезде в одной из карельских глубинок.
В его подчинении были разгильдяи, которые только и занимались тем, что пьянствовали и совращали местных женщин. Васков был очень не доволен таким поведением подчиненных, и поэтому просит у своего начальства прислать ему других, нормальных зенитчиков. К его желанию прислушались — и прислали, к его удивлению, - молодых женщин. В первые дни комендант и зенитчицы не находили общего языка. Он не мог их воспринимать, как полноценных бойцов.
Тем временем командир и зенитчицы, желая отпугнуть немецких солдат и заставить их пойти обходным путем, разыгрывают сценку. Васков с девушками создают впечатление, что в лесу идет работа лесорубов. Они начинают вести громкую перекличку, жгут костры. Федот рубит деревья, а находчивая Женя идет купаться, делая вид, что не замечает присутствие врагов. Ничего не подозревающие немцы уходят. Командир понимает, что скрывшийся враг может оказаться коварен и не исключает угрозу нападения на свой отряд. Вместе с Осяниной он отправляется в разведку. Разузнав, что диверсанты устроились на привал, Васков решает изменить местоположение команды и отправляет Риту за девушками. Федот вспоминает, что забыл кисет и расстраивается. Заметив его настроение, Соня решает вернуться за пропажей. Командир не успел остановить убежавшую за кисетом Гуревич. Раздаются выстрелы. Соня погибает от пуль двоих немецких солдат. Расстроенная группа хоронит девушку. Васков снимает с нее сапоги и передает их Гале, которая потеряла свои в болоте, отмечая, что должен заботиться о живых. Попрощавшись с Соней, командир и зенитчицы начинают яростное преследование немцев, желая отомстить за гибель соратницы. Они настигают врага и, незаметно подкравшись, Васков убивает одного из них, но на второго у него не оказывается сил. В этот момент рядом оказывается Женя и, убив диверсанта прикладом, спасает жизнь командиру. Немцы отступают. Осознав совершенный поступок, Комелькова мучается гнетущими мыслями за содеянное. Старшина пытается оправдать ее решительный шаг, рассказывая о бесчеловечности и безжалостности врага. Потрясенная смертью Сони, мечтательная Галя во время встречного боя отбрасывает винтовку в сторону и падает на землю. Девушки начинают обвинять ее в трусости, но Васков оправдывает Четвертак неопытностью и растерянностью. В воспитательных целях старшина берет Галю с собой на разведку. Осматривая окрестности леса, разведчики замечают трупы немцев. По подсчетам, оставалось еще 12 немецких солдат. Старшина и Галя прячутся в засаде, готовые стрелять по приближающимся диверсантам. Неожиданно Четвертак покидает укрытие и, обезумев от ужаса, выдает себя, получая пулеметную очередь от немцев. Васков решает увести врага в другую сторону от места, где остались Женя и Рита. До самой ночи он пытался создавать шум в лесу, стрелял по вражеским фигурам, мелькавшим между деревьев, кричал и пытался заманить диверсантов поближе к топкому месту. Получив ранение в руку, он укрывается в болоте до утра. С рассветом раненый командир выбирается на сушу и замечает на воде черного цвета юбку, что носила Лиза Бричкина. Васков понимает, что девушка погибла, и последние надежды на помощь обращаются в прах. Удрученный тяжкими мыслями о проигранной «своей войне», Васков идет на поиски немецких солдат. В лесу он встречает заброшенную хижину, которая оказалась убежищем диверсантов. Затаившись, старшина наблюдал за немцами, которые прятали взрывчатку. Далее вся группа уходит на разведку, оставив одного бойца охранять избушку. Федот убивает врага, забирает оружие и идет на берег той реки, где некогда они разыгрывали сценку перед диверсантами. Там он рассказывает оставшимся зенитчицам о смерти Гали и Лизы, сообщая, что вскоре им придется принять свой последний, вероятно, бой. Диверсанты появляются на берегу, завязывается страшная битва. Неотступно сражался Васков, защищая Родину и не позволяя вражескому отряду пересечь реку. Тяжелое осколочное ранение в живот получает Рита. Раненая Женя продолжает отстреливаться, уводя за собой немцев и не замечая полученных ран. Девушка стреляла до последнего патрона, не жалея сил и поражая врага своим мужеством. Немцы расстреливают в упор безоружную Комелькову. Умирающая Осянина рассказывает старшине о сыне Альберте и просит позаботиться о малыше. Васков, терзаемый мыслями о потере всей команды, делится с Ритой переживаниями о случившемся и задается вопросом: стоила ли гибель молодых девчонок того, чтобы отдать ее за попытку перекрыть дорогу немцам? Рита отвечает, что они защищали Родину и все сделали правильно. Разве могли они поступить по-другому и позволить врагу подорвать дорогу? Васков поднимается и вновь идет за немцами. Он слышит выстрел и возвращается к Рите, которая застрелилась, не желая мучить ни себя, ни старшину. Похоронив обеих девушек, из последних сил Федот двигался вперед, где располагалась хижина немцев. Он врывается внутрь, где одного из диверсантов убивает и еще четверых берет в плен. В полубредовом состоянии, раненый и измученный, он ведет немцев к линии разъезда. Осознав, что добрался до места, старшина теряет сознание. В эпилоге книги автор рассказывает о письме туриста, написанном многие годы спустя после военных событий. В нем сообщается о приехавшем на озеро седовласом старике, у которого не было руки, и капитане-ракетчике по имени Альберт Федотыч. На берегу они установили плиту из мрамора.
Война не делает различий. Возраст, пол, национальность - все едины и равны перед общей бедой. Человек, который смог бы забыть о том, что когда-то тишину утренней зари разорвали взрывы, грохот танков, рёв военных самолётов, стоны умирающих. Повесть написана в память о тех, кто отдал свою жизнь, защищая Родину. Именно поэтому люди помнят и любят книги Бориса Васильева, смотрят помногу раз фильмы, снятые по его сценариям. Впервые повесть «А зори здесь тихие» Бориса Васильева была напечатана в 1969 году в журнале «Юность» и сразу сделала автора известным. Писать Борис Васильев начал на пенсии.
Все вместе участники прочитают повесть «А зори здесь тихие... Видеозаписи прочтения фрагментов повести составят в итоге «живую» книгу, которую все желающие смогут прослушать и посмотреть на сайте библиотеки. Участие в акции примут также артисты Волгоградских театров и другие представители творческих профессий. Все зарегистрировавшиеся участники получат определенный фрагмент повести, который нужно будет прочитать на видео. От участников требуется уверенное, выразительное чтение, возможность самостоятельно записать качественное видео или прийти для записи в Волгоградскую областную библиотеку для молодёжи.
А зори здесь тихие...
Повесть «А зори здесь тихие» Бориса Львовича Васильева впервые была напечатана в 1969 году в журнале «Юность» и сразу сделала автора известным. Борис Львович Васильев бесплатно на сайте. «А зори здесь тихие» — произведение, написанное Борисом Васильевым, повествующее о судьбах пяти девушек-зенитчиц и их командира во время Великой Отечественной войны. Мероприятие «А зори здесь тихие» проведенное в библиотеке – филиале №3 открыло цикл мероприятий посвященных 75 годовщине начала Великой Отечественной войны. Борис Васильев, автор повести «А зори здесь тихие» и режиссер Станислав Ростоцкий — сами фронтовики.
А зори здесь тихие...
- Форма обратной связи
- Выходные с книгой. "А зори здесь тихие..."
- Аудиокниги слушать онлайн
- Скончался автор повести «А зори здесь тихие...» | STARHIT