Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение]. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение гдз.

Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно

Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр...

Дождь шел не переставая. По обе стороны полотна железной дороги тянулись большие кочковатые болота, залитые водой и окаймленные чахлой растительностью.

В окнах мелькали отдельные деревья, телеграфные столбы, выемки. Все это было однообразно. День тянулся долго, тоскливо. Наконец стало смеркаться. В вагоне зажгли свечи. Утомленные хлопотами последних дней, убаюкиваемые покачиванием вагона и ритмическим стуком колес, все очень скоро уснули. На другой день мы доехали до станции Шмаковка. Отсюда должно было начаться путешествие.

Ночью дождь перестал, и погода немного разгулялась. Солнце ярко светило. Смоченная водой листва блестела, как лакированная. От земли подымался пар… Стрелки встретили нас и указали нам квартиру. Остаток дня прошел в разборке имущества и в укладке вьюков. Следующий день, 18 мая, был дан стрелкам в их распоряжение. Они переделывали себе унты, шили наколенники, приготовляли патронташи — вообще последний раз снаряжали себя в дорогу. Вначале сразу всего не доглядишь.

Личный опыт в таких случаях — прежде всего. Важно, чтобы в главном не было упущений, а мелочи сами сгладятся. Пользуясь свободным временем, мы вместе с П. Рутковским пошли осматривать окрестности. В этом месте течение реки Уссури чрезвычайно извилистое. Если ее вытянуть на карте, она, вероятно, заняла бы вдвое более места. Нельзя сказать, чтобы река имела много притоков: кружевной вид ей придают излучины. Почти все реки Уссурийского края имеют течение довольно прямое до тех пор, пока текут по продольным межскладочным долинам.

Но как только они выходят из гор на низины, начинают делать меандры [37]. Тем более это удивительно, что состав берегов всюду один и тот же: под дерном лежит небольшой слой чернозема, ниже — супесок, а еще ниже — толщи ила вперемежку с галькой. Я думаю, это можно объяснить так: пока река течет в горах, она может уклоняться в сторону только до известных пределов. Благодаря крутому падению тальвега [38] вода в реке движется быстро, смывает все, что попадается ей на пути, и выпрямляет течение. Река действует в одно и то же время и как пила и как напильник. Совсем иное дело на равнине. Здесь быстрота течения значительно уменьшается, глубина становится ровнее, берега однообразнее. При этих условиях немного нужно, чтобы заставить реку изменить направление, например случайное скопление в одном месте глины или гальки, тогда как рядом находятся рыхлые пески.

Вот почему такие «кривуны» непостоянны: после каждого наводнения они изменяются, река образует новые колена и заносит песком место своего прежнего течения. Очень часто входы в старые русла закупориваются, образуются длинные слепые рукава, как в данном случае мы видим это на Уссури. Среди наносов реки много глины. Этим объясняется заболоченность долины. Лето 1906 года было дождливое. Всюду по низинам стояла вода, и если бы не деревья, торчащие из луж, их можно было бы принять за озера. От поселка Нижне-Михайловского до речки Кабарги болота тянутся с правой стороны Уссури, а выше к селу Нижне-Романовскому Успенка — с той и другой стороны, но больше с левой. Здесь посреди равнины подымаются две сопки со старыми тригонометрическими знаками: северная высотой в 370 м , называемая Медвежьей горой, и южная в 250 м , имеющая китайское название Хандодинза-сы [39].

Между этими сопками находятся минеральные Шмаковские ключи. На северо-востоке гора Медвежья раньше, видимо, соединялась с хребтом Тырыдинза [40] , но впоследствии их разобщила Уссури. Среди уссурийских болот есть много релок [41] с хорошей, плодородной землей, которыми и воспользовались крестьяне для распашек. В 5 км от реки на восток начинаются горы. Ту древесную растительность, которую мы видим теперь в долине Уссури, лесом назвать нельзя. Эта жалкая поросль состоит главным образом из липы, черной и белой березы и растущих полукустарниками ольхи, ивняка и, наконец, раскидистого кустарника, похожего на леспедецу. Почерневшие стволы деревьев, обуглившиеся пни и отсутствие молодняка указывают на частые палы. Около железной дороги и быть иначе не может.

Цветковые растения растут такой однообразной массой, что кажется, будто здесь вовсе нет онкологических сообществ. То встречаются целые площади, покрытые только одной полынью, то белым ползучим клевером, то тростниками, то ирисом, ландышами и т. Благодаря тому, что кругом было очень сыро, релки сделались местом пристанища для различного рода мелких животных. На одной из них я видел 2 ужей и 1 копьеголовую ядовитую змею. На другой релке, точно сговорившись, собрались грызуны и насекомоядные: красные полевки, мышки-экономки и уссурийские землеройки. В стороне от дороги находился большой водоем. Около него сидело несколько серых скворцов. Эти крикливые птицы были теперь молчаливы; они садились в лужу и купались, стараясь крылышками обдать себя водой.

Вблизи возделанных полей встречались ошейниковые овсянки. Они прыгали по тропе и близко допускали к себе человека, но, когда подбегали к ним собаки, с шумом поднимались с земли и садились на ближайшие кусты и деревья. На опушке леса я увидел еще какую-то маленькую серенькую птицу. Рутковский убил ее из ружья. Это оказалась восточноазиатская совка, та самая, которую китайцы называют «ли-у» и которая якобы уводит искателей женьшеня от того места, где скрывается дорогой корень. Несколько голубовато-серых амурских кобчиков гонялись за насекомыми, делая в воздухе резкие повороты. Некоторые птицы сидели на кочках и равнодушно посматривали на людей, проходивших мимо них. Когда мы возвратились на станцию, был уже вечер.

В теплом весеннем воздухе стоял неумолкаемый гомон. Со стороны болот неслись лягушечьи концерты, в деревне лаяли собаки, где-то в поле звенел колокольчик. Завтра в поход. Что-то ожидает нас впереди? Работа между участниками экспедиции распределялась следующим образом. Гранатмана было возложено заведование хозяйством и фуражное довольствие лошадей. Мерзлякову давались отдельные поручения в сторону от главного пути. Этнографические исследования и маршрутные съемки я взял на себя, а Н.

Пальчевский направился прямо в залив Ольги, где в ожидании отряда решил заняться сбором растений, а затем уже присоединиться к экспедиции и следовать с ней дальше по побережью моря. Самый порядок дня в походе распределялся следующим образом. Очередной артельщик, выбранный сроком на 2 недели, вставал раньше других. Он варил какую-нибудь кашу, грел чай и, когда завтрак был готов, будил остальных людей. На утренние сборы уходило около часа. Приблизительно между 7 и 8 часами мы выступали в поход. Около полудня делался большой привал.

Но тот презрительно посмотрел на них, отодвинул одного плечом. Их лошади стояли тут же, привязанные у забора. Новоприбывших сразу заметили. Особенно выделялся своей громадной фигурой Павлюк, в офицерском, хорошего сукна, френче, в синих гвардейских штанах и в мохнатой папахе. Через плечо — маузер, из кармана торчит ручная граната. В паре с ним кружилась старшая поповна. Взметнувшиеся вверх веером юбки открывали восхищенным, воякам шелковое трико не в меру расходившейся поповны. Раздав плечами толпу, Павлюк вошел в самый круг. Павлюк мутным взглядом вперился на ноги поповны, облизнул языком пересохшие губы и пошел прямо через круг к оркестру, стал у рампы, махнул плетеной нагайкой: — Жарь гопака! Дирижирующий оркестром не обратил на это внимания. Тогда Павлюк резко взмахнул рукой, вытянул его вдоль спины нагайкой. Тот подскочил, как ужаленный. Музыка сразу оборвалась, зал мгновенно затих. Голуб тяжело поднялся, толкнул ногой стоявший перед ним стул, сделал три шага к Павлюку и остановился, подойдя к нему вплотную. Он сразу узнал Павлюка. Были у Голуба еще не сведенные счеты с этим конкурентом на власть в уезде. Неделю тому назад Павлюк подставил пану полковнику ножку самым свинским образом. В разгар боя с красным полком, который не впервой трепал голубовцев Павлюк, вместо того чтобы ударить большевиков с тыла, вломился в местечко, смял легкие заставы красных и, выставив заградительный заслон, устроил в местечке небывалый грабеж. Конечно, как и подобало «щирому» петлюровцу, погром коснулся еврейского населения. Красные в это время разнесли в пух и прах правый фланг голубовцев и ушли. А теперь этот нахальный ротмистр ворвался сюда и еще смеет бить в присутствии его, пана полковника, его же капельмейстера. Нет, этого он допустить не мог. Голуб понимал, что, если он не осадит сейчас зазнавшегося атаманишку, авторитет его в полку будет уничтожен. Впившись друг в друга глазами, стояли они несколько секунд молча. Крепко зажав в руке рукоять сабли и другой нащупывая в кармане наган, Голуб гаркнул: — Как ты смеешь бить моих людей, подлец? Рука Павлюка медленно поползла к кобуре маузера. Не наступайте на любимый мозоль, осержусь. Это переполнило чашу терпения. На павлюковцев, как стая гончих, кинулись со всех сторон старшины. Охнул, как брошенная об пол электролампочка, чей-то выстрел, и по залу завертелись, закружились, как две собачки стаи, дерущиеся. В слепой драке рубили друг друга саблями, хватали за чубы и прямо за горло, а от сцепившихся шарахались с поросячьим визгом насмерть перепуганные женщины. Через несколько минут обезоруженных павлюковцев, избивая, выволокли во двор и выбросили на улицу. Павлюк потерял в драке папаху, ему расквасили лицо, разоружили, — он был вне себя. Вскочив со своим отрядом на лошадей, он помчался по улице. Вечер был сорван. Никому не приходило на ум веселиться после всего происшедшего. Женщины наотрез отказались танцевать и требовали отвезти их домой, но Голуб стал на дыбы. Паляныця поспешно выполнял приказания. На посыпавшиеся протесты Голуб упрямо отвечал: — Танцы до утра, шановни добродийки и добродии. Я сам танцую первый тур вальса. Музыка вновь заиграла, но веселиться все же не пришлось. Не успел полковник пройти с поповной один круг, как ворвавшиеся в двери часовые закричали: — Театр окружают павлюковцы! Окно у сцены, выходившее на улицу, с треском разлетелось. В проломленную раму просунулась удивленная морда тупорылого пулемета. Она глупо ворочалась, нащупывая метавшиеся фигуры, и от нее, как от черта, отхлынули на середину зала. Паляныця выстрелил в тысячесвечовую лампу в потолке, и та, лопнув, как бомба, осыпала всех, мелким дождем стекла. Стало темно. С улицы кричали: — Выходи все во двор! Дикие, истерические крики женщин, бешеная команда метавшегося по залу Голуба, старавшегося собрать растерявшихся старшин, выстрелы и крики на дворе — все это слилось в невероятный гам. Никто не заметил, как выскочивший вьюном Паляныця, проскочив задним ходом на соседнюю пустынную улицу, мчался к голубовскому штабу. Через полчаса в городе шел форменный бой. Тишину ночи всколыхнул непрерывный грохот выстрелов, мелкой дробью засыпали пулеметы. Совершенно отупевшие обыватели соскочили со своих теплых кроватей — прилипли к окнам. Выстрелы стихают, только на краю города отрывисто, по-собачьи, лает пулемет. Бой утихает, брезжит рассвет… Слухи о погроме ползли по городку. Заползли они и в еврейские домишки, маленькие, низенькие, с косоглазыми оконцами, примостившиеся каким-то образом над грязным обрывом, идущим к реке. В этих коробках, называющихся домами, в невероятной тесноте жила еврейская беднота. В типографии, в которой уже второй год работал Сережа Брузжак, наборщики и рабочие были евреи. Сжился с ними Сережа, как с родными. Дружной семьей держались все против хозяина, отъевшегося, самодовольного господина Блюмштейна. Между хозяином и работавшими в типографии шла непрерывная борьба. Блюмштейн норовил урвать побольше, заплатить поменьше и на этой почве не раз закрывалась на две-три недели типография: бастовали типографщики. Было их четырнадцать человек. Сережа, самый младший, вертел по двенадцати часов колесо печатной машины. Сегодня Сережа заметил беспокойство рабочих. Последние тревожные месяцы типография работала от заказа к заказу. Печатали воззвания «головного» атамана. Сережу отозвал в угол чахоточный наборщик Мендель. Смотря на него своими грустными глазами, он сказал: — Ты знаешь, что в городе будет погром? Сережа удивленно посмотрел: — Нет, не знаю. Мендель положил высохшую, желтую руку на плечо Сережи и по-отцовски доверчиво заговорил: — Погром будет, это факт. Евреев будут избивать. Я тебя спрашиваю: ты хочешь помочь своим товарищам в этой беде или нет? Говори, Мендель. Наборщики прислушивались к разговору. Ведь твой отец тоже рабочий. Побеги сейчас домой и поговори с отцом: согласится ли он к себе спрятать несколько стариков и женщин, а мы заранее договоримся, кто у вас прятаться будет. Потом поговори с семьей, у кого еще можно спрятать. Русских эти бандиты пока не трогают. Беги, Сережа, время не терпит. Ты их хорошо знаешь? Сережа уверенно кивнул головой: — Ну как же, мои кореши: Павка Корчагин, его брат — слесарь. Этому можно. Иди, Сережа, и возвращайся скорее с ответом. Сережа выскочил на улицу. Погром начался на третий день после боя павлюковского отряда с голубовцами. Разбитый и отброшенный от города, Павлюк убрался восвояси и занял соседнее местечко, потеряв в ночном бою два десятка человек. Столько же недосчитали голубовцы. Убитых поспешно отвезли на кладбище и в тот же день похоронили, без особой пышности, потому что хвастаться здесь было нечем. Погрызлись, как две бродячие собаки, два атамана, и устраивать шумиху с похоронами было неудобно. Паляныця хотел было хоронить с треском, объявив Павлюка красным бандитом, но против этого был эсеровский комитет, во главе которого стоял поп Василий. Ночное столкновение вызвало в голубовском полку недовольство, в особенности в конвойной сотне Голуба, где убитых насчитывалось больше всего, и, чтобы потушить это недовольство и поднять дух, Паляныця предложил Голубу «облегчить существование», как он издевательски выражался о погроме. Он доказывал Голубу необходимость этого, ссылаясь на недовольство в отряде. Тогда полковник, не желавший было сначала нарушать спокойствия в городе перед свадьбой с дочерью буфетчика, под угрозами Паляныци согласился. Правда, немного смущала пана полковника эта операция в связи с вступлением его в эсеровскую партию. Опять же враги могут создать вокруг его имени нежелательные разговоры, что вот он, полковник Голуб, — погромщик, и обязательно будут на него наговаривать «головному» атаману. Но пока что Голуб от «головного» мало зависел, снабжался со своим отрядом на свой риск и страх. Да «головной» и сам прекрасно знал, что за братия у него служит, и сам не раз денежки требовал на нужды директории от так называемых реквизиций, а насчет славы погромщика, то у Голуба она уже была довольно солидная. Прибавить к ней он мог очень немногое. Разбой начался ранним утром. Городок плавал в предрассветной серой дымке. Пустые улицы, как измокшие полотняные полосы, беспорядочно опутывавшие несуразно застроенные еврейские кварталы, были безжизненны. Подслеповатые окошки завешены и наглухо закрыты ставнями. Снаружи казалось, что кварталы спали крепким предутренним сном, но в середине домишек не спали. Семьи, одетые, готовились к начинающемуся несчастью, сбивались в какой-нибудь комнатушке, и только маленькие дети, не понимавшие ничего, спали безмятежно-спокойным сном на руках матерей. Долго будил в это утро голубовского адъютанта Паляныцю начальник голубовского конвоя Саломыга, черный, с цыганским лицом, с сизым рубцом от удара сабли на щеке. Тяжело просыпался адъютант. Никак оторваться не мог от дурацкого сна. Все еще его царапал когтями по горлу кривляющийся горбатый черт, от которого не было отбоя всю ночь. И когда наконец поднял разрывающуюся от боли голову, понял: это будит Саломыга. Ты бы еще больше выпил. Паляныця совсем проснулся, сел и, скривившись от изжоги, сплюнул горьковатую слюну. Жидов потрошить. Не знаешь? Паляныця вспомнил: да, верно, он совсем забыл, вчера здорово выпили на хуторе, куда забрался пан полковник со своей невестой и кучкой собутыльников. Убраться из города Голубу на время погрома было удобно. Потом можно было сказать, что произошли недоразумение в его отсутствие, а Паляныця успеет все обделать на совесть. О, этот Паляныця большой специалист по части «облегчения»! Он вылил ведро воды на голову, и к нему вернулась способность соображать. Он зашнырял по штабу, отдавая различные приказания. Конвойная сотня была уже на конях. Предусмотрительный Паляныця, во избежание возможных осложнений, приказал выставить заставу, отделяющую рабочий поселок и станцию от города. В саду усадьбы Лещинских был поставлен пулемет, смотревший на дорогу. В случае если бы рабочие подумали вмешаться, их бы встретили свинцом. Когда все приготовления были окончены; адъютант и Саломыга вскочили на лошадей. Уже трогаясь в пути, Паляныця вспомнил: — Стой, забыл было. Давай две подводы: мы Голубу приданое постараемся. Го-го-го… Первая добыча, как всегда, командиру, а первая баба, ха-ха-ха, мне, адъютанту.

В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат. А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины. Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом. И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила. Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства. Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу. Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас. Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете? Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. Потом мы не видались больше. Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное. Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились? Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать. Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга. Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая. Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее. Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И была у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым веснам, была тихая, беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому… Придя к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном-обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское сердце. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер? И у стен есть уши. Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее. Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды. Владеть кинжалом я умею, Я близ Кавказа рождена!!! Прежде ваша, теперь ничья Раиса. Непременно будьте в ту субботу в собрании. Нам надо объясниться. Я для вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского: «Его мысли были серы, как солдатское сукно». Он заснул скоро, тяжелым сном. И, как это всегда с ним бывало в последнее время после крупных огорчений, он увидел себя во сне мальчиком. Не было грязи, тоски, однообразия жизни, в теле чувствовалась бодрость, душа была светла и чиста и играла бессознательной радостью. И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые улицы Москвы блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне. Но где-то на краю этого ликующего мира, далеко на горизонте, оставалось темное, зловещее пятно: там притаился серенький, унылый городишко с тяжелой и скучной службой, с ротными школами, с пьянством в собрании, с тяжестью и противной любовной связью, с тоской и одиночеством. Вся жизнь звенела и сияла радостью, но темное враждебное пятно тайно, как черный призрак, подстерегало Ромашова и ждало своей очереди. И один маленький Ромашов — чистый, беззаботный, невинный — страстно плакал о своем старшем двойнике, уходящем, точно расплывающемся в этой злобной тьме. Среди ночи он проснулся и заметил, что его подушка влажна от слез. Он не мог сразу удержать их, и они еще долго сбегали по его щекам теплыми, мокрыми, быстрыми струйками. VI За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали, что им за это не достанется. Ротные командиры, большею частью люди многосемейные, погруженные в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные жестокой бедностью и жизнью сверх средств, кряхтели под бременем непомерных расходов и векселей. Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать. Некоторые только и жили, что винтом, штосом и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, — об этом знали, но смотрели сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, — в одиночку. Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства. Батальонные командиры ровно ничего не делали, особенно зимой. Есть в армии два таких промежуточных звания — батальонного и бригадного командиров: начальники эти всегда находятся в самом неопределенном и бездеятельном положении. Летом им все-таки приходилось делать батальонные учения, участвовать в полковых и дивизионных занятиях и нести трудности маневров. В свободное же время они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж. Однако перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга. Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что было пропущено. С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения. Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры. Такие дни бывали настоящей страдой, и о воскресном отдыхе с лишними часами сна мечтал, как о райском блаженстве, весь полк, начиная с командира до последнего затрепанного и замурзанного денщика. Этой весной в полку усиленно готовились к майскому параду. Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера. Еще более широкою известностью пользовались его приказы, написанные в лапидарном суворовском духе. Провинившихся подчиненных он разделывал в этих приказах со свойственным ему хлестким и грубым сарказмом, которого офицеры боялись больше всяких дисциплинарных наказаний. Поэтому в ротах шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами. Но для Ромашова благодаря аресту пропала вся прелесть этого сладкого отдыха.

Поединок. Александр Куприн

Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками. Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий. Знайка изо всех сил вырывался из рук, стараясь лягнуть Незнайку, и кричал. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал.

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

Бессоюзное сложное предложение, обе части — односоставные назывные. Односоставное определённо-личное предложение.

День лошади в России. На двадня вы за будте про ме. На два дня на два дня отвалите от меня. Бегом домой с работы. С работы домой. Ловец Орлов Джеймс Уиллард Шульц. Шульц Ловец Орлов.

Ловец Орлов книга. Орлов бегство. Лошадь устала. Лень победить легко. Техника безопасности с лошадью. Техника безопасности на конюшне. Техника безопасности по верховой езде. Техника езды на лошади. Шта Мем с лошадью.

Мемы про девушку и лошадь. Мемы про большие ягодицы. Мем про лицо и зад. Ложь наглая ложь и статистика. Чтобы быть счастливым нужно. Афоризмы про статистику. Высказывания о статистике. Не тратьте свое время на ненужных людей. Цитаты про ненужных людей в жизни.

Цитаты про время проведенное с любимым. Не трать время на человека. Гифка всадник на коне. Конь скачет гифка. Девушка на лошади гифка. Девушка на коне гифка. Пепельно Вороная лошадь. Фризская лошадь черная Жемчужина. Фриз Фризская лошадь.

Черная Жемчужина». Лошади фризской породы.. Лошадь компьютерная Графика. Вздыбленная лошадь в живописи. Лошадь в ярости. Напряженная лошадь. Лошадь до шеи. Лошадь насторожена. Лошадь напряглась.

Вороной конь с золотой гривой. Кобылица с золотой гривой. Черные пегасы с золотой гривой. Златогривый конь. Балерина и лошадь. Девушка на лошади на дыбах. Фотосессия с лошадью на дыбах. Выбирайтесь из задницы. Юмор в картинках с надписями Зеля.

Юмор попал в сложную ситуацию так как. Пока одноклассницы. Спирит: душа прерий мультфильм 2002. Спирит душа прерий 2021. Спирит душа прерий 3. Спирит 2002. Раскраска лошадь в уздечке. Повод рисунок. Поводья схема.

Строение поводьев. Конь на дыбах. Конь встал на дыбы. Морда лошади Эстетика. Белый конь на черном фоне. Голова лошади Эстетика. Голова лошади на темном фоне. Рисунок Андалузская порода лошадей. Лошадь картина Андалуз.

Фризская лошадь арт. Мосбахская лошадь.

Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная.

На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь.

По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость.

Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка!

И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен!

Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры? Для войны.

Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все.

Кажется, ясно. Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться. Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено.

Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу.

Опять стало тихо. Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? Он улыбнулся рассеянной улыбкой. Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное?

Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее.

Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое. Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву.

И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было.

Это нельзя объяснить. Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска.

Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит.

Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками.

Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу?

Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас.

Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу. V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку.

В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан.

Заходи когда. Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя.

Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься?

Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта.

Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки.

Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта.

Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду.

Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть?

Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками.

Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку. Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова.

Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни?

Мне сейчас об этом говорил Николаев. Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось. Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел.

Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека.

Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив.

В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен.

Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство.

И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях.

Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл.

Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах.

Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов.

И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы!

Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут!

Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся.

Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника.

Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине!

Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода.

Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами.

Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив.

А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?..

Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат. А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки.

Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются.

К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки.

Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр...

Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев

лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение заяц метнулся гдз | Page | vepyvel это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка.
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр.

Готовимся к ЕГЭ по русскому языку

Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика Они бежали, ведя лошадей в поводу, вверх по холму и вниз где-то с милю, потом сели верхом и опять поскакали.
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с... Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение.

Остались вопросы?

По интонации по эмоциональной окраске По количеству грамматических основ По количеству главных членов предложения По наличию второстепенных членов - Об инструменте После того как вы нажмете кнопку «Разобрать», вы получите результат синтаксического разбора предложения. Сверху результата будет указано количество символов в тексте и количество слов. Каждая часть речи подсвечивается отдельным цветом, если вы хотите отображать только определенные части речи в предложении, выберите в панели инструментов нужную вам часть.

Обращение к истории слова, выяснение его первоначального значения часто помогает по-иному понять его современное значение, учит вдумываться в его глубинный первоначальный смысл. Использование этимологического анализа на уроках русского языка при работе со словами с непроверяемыми написаниями ставит обучение орфографии на научную основу. Знакомство школьников с этимологией вызывает интерес и любовь к слову, родному языку, развивает творческое воображение, приобщает к конкретным историческим фактам культуры родного языка, учит работать со словарями разных видов, развивает логическое мышление. Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка.

Львова С. Этимология на службе орфографии. Шанский Н. Лингвистические детективы. А Снова в мире слова. Пособие для учителя — словесника. Одинцов и др.

Класс: 3 Тип урока: закрепление полученных знаний Цель урока: формировать умения разбирать слова по составу. Презентация «Формирование метапредметных УУД на уроках русского языка и литературы в 5—9 классах» Данная презентация предназначена для учителей русского языка и литературы 5 — 9 классов. Согласно новым федеральным государственным стандартам. Работа с текстом на уроках русского языка в 4 классе Работа с текстом на уроках русского языка. Учитель: Дубинина Н. Учебник русского языка для 4 класса, УМК «Начальная. Урок русского языка во 2 классе «Слова с мягким согласным звуком на конце слова» тема: «Слова с мягким согласным звуком на конце слова» Цель: Учить писать слова с мягким согласным на конце слова, используя букву ь Задачи:.

Урок русского языка во 2 классе «Родственные слова» Тема: Что такое родственные слова? Цели: познакомить с понятием родственные слова, с признаками однокоренных слов; развивать речь; пополнять. Урок русского языка в 1 классе по теме «Однозначные и многозначные слова. Близкие и противоположные по значению слова» Урок русского языка по теме «Однозначные и многозначные слова. Урок русского языка во 2 классе «Слова, которые не переносятся. Перенос слов с буквой Й в середине слова» Тема: Слова, которые не переносятся. Перенос слов с буквой Й в середине слова.

Тип урока: комбинированный. Цель: правила переноса слов с.

Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр...

Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр...

Неарх следил за ней, пока она не скрылась за занавесью. Он обнял застенчивую Наннион, шепча ей что-то. Гетера зарделась, послушно подставив губы для поцелуя. Птолемей сделал попытку обнять Таис, подсев к ней, едва Александр отошел от нее к столу. Птолемей повиновался, удивляясь, как эта юная девушка умеет одновременно очаровывать и повелевать. Эгесихора не заставила себя ждать, явившись в белом длинном пеплосе, полностью раскрытом на боках и удерживавшемся только узкой плетеной завязкой на талии. Сильные мышцы играли под гладкой кожей.

Распущенные волосы лакедемонянки струились золотом по всей спине, закручиваясь в пышные кольца ниже колен, и заставляли еще выше и горделивее поднимать голову, открывая крепкие челюсти и мощную шею. Она танцевала "Танец волос" - "Кометике" - под аккомпанемент собственного пения, высоко поднимаясь на кончиках пальцев, и напомнила великолепные изваяния Каллимаха - спартанских танцовщиц, колеблющихся, как пламя, словно вот-вот они взлетят в экстатическом порыве. Вздох общего восхищения приветствовал Эгесихору, медленно кружившуюся в сознании своей красоты. Их было двое - зрелые мужчины... Но спартанок учат сражаться, а они думали, что имеют дело с нежной дочерью Аттики, предназначенной жить на женской половине дома, - рассказывала Таис. Эгесихора, даже не раскрасневшись от танца, подсела к ней, обняв подругу и нисколько не стесняясь жадно глядящего на ее ноги Неарха. Александр нехотя поднялся. Я хотел бы любить тебя, говорить с тобой, ты необычно умна, но я должен идти в Киносарг - святилище Геракла. Мой отец приказал прибыть в Коринф, где будет великое собрание.

Его должны выбирать главным военачальником Эллады, нового союза полисов, конечно, без упрямой Спарты. Это было много раз... Если бы спартанцы объединились с Афинами, то твой отец... И я не встретился бы с тобой, - засмеялся Александр. Разве мало женщин в Пелле? Я говорю о той, какая должна быть! Той, что несет примирение с жизнью, утешение и ясность. Вы, эллины, называете ее "астрофаэс" - звездносветной. Таис мгновенно скользнула с кресла и опустилась на подушку около ног Александра.

Александр запрокинул ее черную голову и сказал с оттенком грусти: - Я позвал бы тебя в Пеллу, но зачем тебе? Здесь ты известна всей Аттике, хоть и не состоишь в эоях - Списке Женщин, а я - всего лишь сын разведенной царской жены. Не забудь и ты - Эргос и Логос Действие и Слово едины, как говорят мудрецы. Гефестион с сожалением оторвался от Наннион, успев все же договориться о вечернем свидании. Неарх и Эгесихора скрылись. Птолемей не мог и не хотел отложить посещение Киносарги. Он поднял за руку Таис с подушки, привлекая к себе. Свободна ли ты и хочешь, чтобы я пришел к тебе снова? Приходи еще, тогда увидим.

Или ты уедешь в Коринф тоже? Едут Александр с Гефестионом. Они служат богине и не берут платы. Таис лукаво прищурилась, показав кончик языка между губами удивительно четкого и в то же время детского очерка. Трое македонцев вышли на сухой ветер и слепящие белизной улицы. Таис и Наннион, оставшись вдвоем, вздохнули, каждая о чем-то своем. Могучему Гефестиону всего двадцать один, а царевичу девятнадцать. Но сколько людей они оба уже убили! Учен и умен, как афинянин, закален, как спартанец, только...

От этого он одинок даже среди своих верных друзей, хотя они тоже не маленькие и не обычные люди. Я заметила, он нравится тебе. Он старше царевича, а ближе, понятен насквозь. За поворотом тропинки, огибающей холм Баратрон, показались гигантские кипарисы. Не испытанная прежде радость вошла в сердце Птолемея. Вот и ее дом, теперь, после десятидневного пребывания в Афинах, показавшийся бедным и простым на вид. Порыв ветра словно подхватил македонца - так быстро он взлетел на противоположный склон. У сложенной из грубых кусков камня ограды он остановился, чтобы обрести спокойствие, приличествующее воину. Серебристо-зеленая листва олив шепталась над головой.

В этот час окраина города с разбросанными среди садов домами казалась безлюдной. Все от мала до велика ушли на праздник, на высоты Агоры и Акрополя и к храму Деметры - богини плодородия, отождествленной с Геей Пандорой - Землей Всеприносящей. Как всегда, Тесмофории должны были состояться в первую ночь полнолуния, когда наступало время осеннего посева. Сегодня праздновалось окончание трудов вспашки - один из самых древнейших праздников земледельческих предков афинян, ныне в большинстве своем отошедших от самого почетного труда - возделывания лика Геи. Утром через Эгесихору и Неарха Таис передала Птолемею, что он должен прийти к ней на закате солнца. Поняв, что означало приглашение, Птолемей взволновался так, что удивил Неарха, давно признавшего превосходство друга в делах любви. Неарх и сам изменился после встречи со спартанской красавицей. Угрюмость, свойственная ему с детства, исчезла, а под личиной уверенного спокойствия, которую он, бывший заложник, с малых лет очутившийся на чужбине, привык носить, стало проступать лукавое озорство, свойственное его народу. Критяне слыли обманщиками и лжецами потому, что, поклоняясь Великой Богине, были уверены в смертной судьбе мужских богов.

Показывая эллинам могилу Зевса, они совершали тем самым ужасное святотатство. Судя по Неарху, эллины оболгали критян сами - не было во всей Пелле человека более верного и надежного, чем Неарх. И переданный им призыв Таис, несомненно, не был шуткой. Солнце садилось медленно. Птолемею казалось нелепо стоять у ворот сада Таис, но он хотел точно выполнить ее желание. Он медленно опустился на еще теплую землю, опершись спиной о камни стены, стал ждать с неистощимым терпением воина. Последние отсветы зари погасли на вершине Эгалейона. Темные стволы олив расплывались в сумерках. Он взглянул через плечо на закрытую дверь, едва обрисовывающуюся под выступом портика, и решил, что время настало.

Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчика, крадущегося на первое свидание с приглянувшейся податливой рабыней. Птолемей взлетел по лестнице, стукнул в дверь и, не получая ответа, открыл ее, незапертую. В проеме прохода, под висевшим на бронзовой цепи двухпламенным лампионом стояла Таис в темной эксомиде, короткой, как у амазонки. Даже в слабом свете масляной лампы Птолемей заметил, как пылали щеки юной женщины, а складки ткани на высокой груди поднимались от частого дыхания. Глаза, почти черные на затемненном лице, смотрели прямо на Птолемея. Заглянув в них, македонец замер. Лента в цвет хитона, стягивала крутые завитки волос на темени. Таис, отступив на полшага, сняла откуда-то из-за выступа двери широкий химатион и взмахом его загасила светильник. Птолемей озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу.

Ее рука нашла руку македонца, крепко сжала ее и потянула за собой. Они вышли через боковую калитку в кустах и направились по тропинке вниз к речке Илиссу, протекавшей через Сады от Ликея и святилища Геракла до слияния с Кефисом. Низкий полумесяц освещал дорогу. Таис шла быстро, почти бегом, не оглядываясь, и Птолемею передалась ее серьезность. Он следовал за ней в молчании, любуясь ее походкой, прямой, со свободно развернутыми плечами, придававшей величавость ее небольшой фигурке. Стройная шея гордо держала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке. Она плотно завернулась в темный химатион, при каждом шаге западавший глубоко то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и перисцелиды - ножные браслеты - серебристо звенели на ее щиколотках. Тени гигантских платанов перекрыли путь.

За этой стеной темноты вспыхнула холодным светом беломраморная площадка - полукруг гладких плит. На высоком пьедестале стояло бронзовое изображение богини. Внизу едва слышно журчал Илисс. Чуть склонив голову, богиня откидывала с плеч тонкое покрывало, и взгляд ее глаз из зеленых светящихся камней приковывал внимание. Особенное, редкое для изображений божества выражение сочувствия и откровенности поразительно сочеталось с таинственной глубиной всезнающего взора. Казалось, богиня склоняется к смертным, чтобы в тиши и безлюдье звездной ночи открыть им тайну - каждому свою. Левой рукой богиня - это была знаменитая на весь эллинский мир "Афродита Урания, что в Садах", - протягивала пышную розу - символ женской сущности, цветок Афродиты и любви. Сильное тело, облитое складками пеплоса, замерло в спокойном энтазисе. Одеяние, необычно раскрытое на плече по древнему азиатскому или критскому канону, обнажало груди, высокие, сближенные и широкие, как винные кратеры, резко противоречившие своей чувственной силой вдохновенной тайне лица и строгой позе Небесной Афродиты.

Из всех художников Эллады Алкамену впервые удалось сочетать древнюю силу чувственной красоты с духовным взлетом, создав религиозный образ неодолимой привлекательности и наполнив его обещанием пламенного счастья. Богиня - Мать и Урания вместе. Таис благоговейно подошла к богине и, шепча что-то, обняла ноги знаменитого творения Алкамена. Она замерла у подножия статуи и вдруг отпрянула назад к недвижно стоявшему Птолемею. Опершись на его мощную руку, она молча и пытливо заглянула македонцу в лицо, пытаясь найти нужный отклик. Птолемей чувствовал, что Таис ищет в нем что-то, но продолжал молча стоять, недоуменно улыбаясь. А она столь же внезапно, одним прыжком, оказалась в середине мраморной площадки. Трижды хлопнув в ладоши, Таис запела гимн Афродите с подчеркнутым ритмом, как поют в храмах богини перед выходом священных танцовщиц. Не сходит улыбка с милого лика ее, и прелестен цветок у богини, - в мерном движении танца она опять приблизилась к Птолемею.

На этот раз она не отстранилась. Обвив руками его шею, крепко прижалась к нему. Химатион упал наземь, и сквозь тонкую ткань хитона горячее, крепкое тело Таис стало совсем близким. Но не нужно просить богиню об огне, смотри сам не сгори в нем, - шепнула девушка. Неожиданно юная гетера изо всех сил уперлась в широкую грудь Птолемея и вырвалась. Сегодня увели быков в горы... Таис, поднявшись на цыпочки, приникла к его уху. По древнему обычаю афинских земледельцев, на только что вспаханном поле. Птолемей сжал плечи девушки, безмолвно соглашаясь, и Таис устремилась вниз по течению речки, затем повернула на север к святой Элевзинской дороге.

В долине Илисса легла глубокая тьма, луна скрылась за гребнем горы, звезды блестели все ярче. Мы идем на поле Скирона. Там в ночь полнолуния справляется женщинами праздник Деметры Закононосительницы. И что же делается на поле Скирона? Я постараюсь попасть туда, если пробуду в Афинах до полнолуния. Только женщинам, только молодым разрешен доступ туда в ночь Тесмофорий после бега с факелами. Но не гетерам! После бега с факелами жрицы Деметры выбрали меня в числе двенадцати. И когда празднество закончилось для непосвященных, мы, нагие, бежали глубокой ночью те тридцать стадий, что отделяют поле от храма.

Женская тайна, и все мы связаны ужасной клятвой. Но запоминается на всю жизнь. И бег на поле тоже нельзя забыть. Бежишь под яркой высокой луной, в молчании ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, все тело - как струна, ждущая прикосновения богини. Ветки мимолетно касаются тебя, легкий ветер обвевает разгоряченное тело. И когда минуешь грозные перепутья со стражами Гекаты... Остановишься, а сердце так бьется... Исчезнешь в лунном свете, как соль, брошенная в воду, как дымок очага в небе.

Нет ничего между тобой и матерью-Землей. Ты - Она, и Она - ты! Таис ускорила замедленный было шаг и повернула налево. Зачернела впереди полоса деревьев, ограничивавших поле с севера. Все молчало кругом, только чуть шелестел ветер, разносивший запах тимьяна. Птолемей ясно различал Таис, но ничего не видел в отдалении. Они постояли, прислушиваясь к ночи, обнявшей их черным покрывалом, потом сошли с тропинки в поле. Много раз паханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец Таис остановилась, вздохнула и бросила химатион, знаком дав понять Птолемею, чтобы он сделал то же.

Таис выпрямилась и, подняв руки к голове, сняла ленту и распустила волосы. Она молчала. Пальцы ее рук сжимались и разжимались, лаская волосы Птолемея, скользя по его затылку и шее. От влажной, теплой, недавно перепаханной земли шел сильный свежий запах. Казалось, сама Гея, вечно юная, полная плодоносных соков жизни, раскинулась в могучей истоме. Птолемей ощутил в себе силу титана. Каждый мускул его мощного тела приобрел твердость бронзы. Схватив Таис на руки, он поднял ее к сверкающим звездам, бросая ее красотой вызов равнодушной вечности. Прошло немало времени, когда они снова вернулись в окружающий мир, на поле Скирона.

Склоняясь над лицом возлюбленной, Птолемей зашептал строчку из любимого стихотворения. Он сожалел сейчас, что знал их мало в сравнении с Александром. Таис медленно повернула голову, всматриваясь в Птолемея. Глупы мои соотечественники, считающие македонцев дикими горцами. Но я поняла - ты далек от Урании, тебе лучше быть с Геей. Птолемей увидел ее ресницы, пряди волос на лбу и темные круги вокруг глаз. Он оглянулся. Края поля, во тьме казавшегося необъятным, были совсем близки. Долгая предосенняя ночь кончилась.

Таис приподнялась и удивленно смотрела на поднимавшуюся из-за Гиметта зарю. Внизу, в просвете рощи, послышалось блеяние овец. Таис медленно встала и выпрямилась навстречу первым лучам солнца, еще резче подчеркнувшим оттенок красной меди, свойственный ее загорелому телу. Руки поднялись к волосам извечным жестом женщины - хранительницы и носительницы красоты, томительной и зовущей, исчезающей и возрождающейся вновь, пока существует род человеческий. Таис покрылась химатионом, будто озябла, и медленно пошла рядом с гордым Птолемеем, задумчивая, со склоненной головой. Аристотель говорил, что поклоняться Урании под именем Анахиты начали древние народы - ассирийцы, что ли? Пойди к своим друзьям... Нет, подожди, стань слева от меня! Македонец посмотрел в том направлении и увидел лишь старый, заброшенный жертвенник, хотя некогда он был построен богато, с мрачной отделкой из массивного темного камня.

Если сама Афродита страшится могучего Эроса, то тем более мы, ее служительницы, боимся Антэроса. Но молчи, идем скорее отсюда. Птолемей подал Таис простой кедровый ящичек, прикоснувшись к ее колену. Гетера сидела в саду, любуясь поздними бледными розами, и куталась в химатион от пронизывающего ветра. Шуршали сухие листья, будто призраки крались осторожными шагами к своим неведомым целям. Таис вопросительно посмотрела на македонца. Ты принес мне подарок, который супруг делает после заключения брака, снимая покров невесты. Но свой анакалиптерион ты даришь в день прощания и после того, как много раз снял с меня все покровы. Не поздно ли?

Или ты мечтаешь о девушке, чьи предки из эоев - Списка Женщин? Другое: я не дарил тебе ничего, и это зазорно. Но что я имею в сравнении с грудами серебра твоих поклонников? А здесь... Статуэтка из слоновой кости и золота была, несомненно, очень древней; тысячелетие, не меньше, прошло с той поры, как неповторимое искусство ваятеля Крита создало этот образ участницы Тавромахии - священной и смертельно опасной игры с особой породой гигантских быков, выведенных на Крите и ныне исчезнувших. Таис осторожно взяла ее, погладила пальцами, восхищенно вздохнула и внезапно рассмеялась, столь заразительно, что на этот раз Птолемей тоже улыбнулся. Где добыл ты ее? Но Неарх сказал, что это женская вещь и мужчине приносит несчастье! Он подвержен древним суевериям своей страны.

Некогда там считали, что женская богиня-мать главнее всех небожителей. Таис задумчиво взглянула на македонца. Не отвечая, Таис закрыла ларец, встала и повела Птолемея во внутреннюю комнату, к теплу и запаху псестионов. Эти ячменные пирожки с медом, зажаренные в масле, были очень вкусны у Таис, которая иногда стряпала сама. Усадив гостя, Таис принялась хлопотать у стола, приготовляя вино и острую подливку для мяса. Она уже знала, что македонцы не привержены к любимой афинянами рыбе. Птолемей следил за ее бесшумными движениями. В прозрачном серебрящемся хитоне эолийского покроя из тончайшей ткани, которую ввозили из Персии, среди комнаты, затененной зелеными занавесями, Таис казалась облитой лунным светом, подобно самой Артемиде. Она распустила волосы, как пирейская девчонка, подхватив их к затылку простым шнурком, и была само воплощение веселой юности, дерзкой и неутомимой.

Это удивительно сочеталось с уверенной мудростью женщины, сознающей свою красоту, умеющей бороться с ловушками судьбы, - то, что было в ней от знаменитой гетеры самого великолепного города Эллады. Контраст, губительно неотразимый, и Птолемей, вонзив ногти в ладони, едва не застонал. Разлука не могла быть короткой. Скорее всего он терял Таис навсегда. У царевича плохие дела - новая ссора с отцом. Он вместе с матерью бежал в Эпир. Боюсь, жизнь его под угрозой. Александр не покинет мать, которая рвется к власти, - опасная вещь для бывшей жены. Таис стало жаль этого молодого и закаленного воина.

Она подсела к нему, лаская по обыкновению его жесткие вьющиеся волосы, по-военному коротко остриженные, Птолемей вытянул шею, чтобы поцеловать Таис, и заметил новое ожерелье. Тонкая цепочка из темного золота причудливой вязи соединялась в центре двумя сверкающими звездами из ярко-желтого электрона. Подарок Филопатра? Короткий негромкий смешок, отличавший Таис, был ему самым искренним ответом. Какое право? Каждый дарит, что хочет или что может. Посмотри внимательнее, - Таис сняла цепочку и подала Птолемею. Каждая звезда в один дактил поперечником имела по десять узких ребристых лучей, а в середине букву "каппа", тоже означавшую цифру десять. Птолемей вернул ожерелье, пожав плечами в знак непонимания.

Это вроде как отличие? Та, что почитается во Фракии и Коринфе и на южных берегах Эвксинского Понта. Ты можешь прибавить сюда третью звезду. Я не знал и не успею подарить ее тебе. Я пришлю из Пеллы, если боги будут милостивы к Александру и ко мне - наши с ним судьбы сплелись. Выйдем ли мы на простор Ойкумены или сойдем под землю, но вместе. Цель его неизвестна, но у него есть сила, не даваемая обычным людям. Ты мой сильный, умный, смелый воин и можешь быть даже царем, а я - твоей царицей. Я готова, - Таис приникла к Птолемею, и оба перестали заглядывать вперед в неизвестную судьбу.

Из безмерной дали будущего время текло на них медлительным потоком, неизбежно и неумолимо уходя в невозвратимое прошлое. Прошла и их встреча. И вот уже Таис стояла на пороге, а Птолемей, не в силах оторваться от подруги, топтался, подгоняемый необходимостью спешить в Гидафиней, к Неарху, куда должны были привести лошадей. Он не знал, что точный, исполнительный критянин сам еще только пробирался с опущенной головой по переулкам Керамика после прощания с Эгесихорой. Он мечтает дойти до пределов мира, обиталища богов там, где восходит солнце. И Стагирит Аристотель всячески разжигает в нем стремление к этому подвигу. А ты пошла бы со мной? Не как с воином, а с военачальником. Будь победителем, и, если я останусь мила тебе...

Птолемей уже давно скрылся за дальним домом, а Таис еще долго смотрела вслед, пока ее не вывело из задумчивости прикосновение рабыни, приготовившей воду для купания. Птолемей, одолевая власть любви, шел скорым шагом и не позволял себе бросить прощальный взгляд на Таис, - оглядываться уходя было плохой приметой. Даже на ее мраморное воплощение - одну из девушек на балюстраде храма Нике Бескрылой. Там одна из Ник в тонком древнем пеплосе, с откинутой назад головой, как бы собирающаяся взлететь или броситься вперед в безудержном порыве, живо напоминала ему его возлюбленную. Македонец, дивясь сам себе, всегда подходил к храму, чтобы бросить взгляд на барельеф. Небо, столь чистое и глубокое, что его воспевали даже чужеземцы, приобрело свинцовый оттенок. Кристальный воздух, всегда придававший всем статуям и сооружениям волшебную четкость, заструился и заколыхался, будто набросил на Афины покрывало неверной и зыбкой изменчивости, обмана и искажения, столь характерных для пустынных стран на далеких южных берегах. Таис перестала ездить на купанье - слишком пропылилась дорога - и лишь иногда на рассвете выезжала верхом, чтобы ненадолго ощутить в быстрой скачке веяние ветра на разгоряченном теле. Послеполуденный зной тяжко придавил город.

Все живое попряталось в тень, прохладу храмов и колоннад, темноту закрытых ставнями жилищ. Лишь изредка стучали колеса лениво влекомой повозки или копыта потной лошади со спешившим в укрытие всадником. Эгесихора вошла по обыкновению быстро и остановилась, ослепленная переходом от света к полумраку спальной комнаты. Не теряя ни минуты, она сбросила легкий хитон и села в ногах распростертой на ложе столь же нагой подруги. По раздувающимся ноздрям и часто вздымавшейся груди Таис поняла, что спартанка злится. Злюсь на все. Мне надоели ваши афиняне - крикливые, болтливые, охотники до сплетен. Неужели это те самые великие строители и художники, мудрецы и воины, о которых так гордо писали во времена Перикла? Или с тех пор все изменилось?

Отравили чем-нибудь на позавчерашнем симпосионе?

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов; Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз. Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов.

Н.Носов "Незнайка на Луне"

Память вернула меня к действительности. Вспомнил все, что произошло, и стало страшно. Появилось желание бороться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались, пальцы не шевелились.

Собака разыскала меня по следу. Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом, снова теряя силы, спотыкаясь и падая.

У кромки леса послышались выстрелы, а затем и крик. Это товарищи, обеспокоенные моим отсутствием, подавали сигналы. В лагере не было костра, что крайне меня удивило.

Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили всю одежду, уложили на бурку и растерли снегом руки, ноги, лицо. Терли крепко, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках.

Через двадцать минут я уже лежал" в спальном мешке. Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по организму, сильнее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладостный сон. Проснувшись утром, я прежде всего ощупал лицо - оно зашершавело и сильно горело.

Спальный мешок занесло снегом. В лагере попрежнему не было костра. Буран, не переставая, играл над гольцом.

Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники!

Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно. Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться. Я же не мог ничего делать - болели руки и ноги.

Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз.

Потом они бросились вперед и исчезли в тумане. И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой.

Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка. Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки.

Остальные товарищи шли где-то сзади. Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою.

Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех. Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке.

На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца. Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их. Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше.

Надья так называют промысловики это примитивное сооружение горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня.

Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей. Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере.

Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев.

Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: "Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело!

Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие". Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом.

Только Зудов остался со мной в лагере. Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба.

Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман.

Белка заиграла, - сказал сидевший у костра Зудов. Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно гнездо , а рядом с ним вертелась белка.

Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек, не переставая, издавал свое характерное "цит-т-а, цит-т-а... Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде.

Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни.

С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты.

Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой.

Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а... День тянулся скучно. Догорала надья.

Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении.

Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины - бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца.

Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее.

А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась.

Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым. Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза.

День был на редкость приятный - ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь.

На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди.

Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным.

Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы.

На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый.

Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии. Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк.

Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом.

Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти. Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами.

Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали. Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина.

Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу - серо, неприветливо. Это мертвый лес.

Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству. Один за другим поднимались на вершину гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег.

Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт.

Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака.

От лагеря мы спускались на лыжах. Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след.

Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом. На дне ущелья Павел Назарович дождался нас.

Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, - сказал Лебедев, взглянув на закат. Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились. В лесу было очень тихо и пусто.

Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль.

Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания.

Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну.

Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить.

Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы.

Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его. И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным. Помню нашу первую встречу.

Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции. Куда мне, старику, в Саяны идти?

Ноги ненадежные, заболею - беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить?

Не могу и не пойду... Но он пошел. Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек.

По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору.

Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала: - Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет. И, немного подождав, добавила: - Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке.

И что тянет его в эти горы?! Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню. Теперь это решение меня нисколько не удивило.

Рано утром баня была готова. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика. Спасибо Игнату, не отказывает.

Раздевшись, Зудов надел шапку-ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню. Не могу!.. Да поддай же, сделай милость...

Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов. После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя.

Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала. Так все было решено.

Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд. Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей. Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя.

Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом.

Ветерок-баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька. Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж огромная птица, - Глухарь!

Тут и ток, - сказал, остановившись, Лебедев. Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался.

Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина. Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день.

То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как-то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно.

Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой... Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился.

Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной. Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось.

Опять в неподвижную дремоту погрузился лес. Я жду. Стою долго.

Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц.

Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею.

Словно пробудившись, всюду запели глухари. Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там далеко за гольцами на востоке.

Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари. Мое присутствие не выдавал валежник.

Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей.

Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины.

Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни.

Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче. В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, "посадил" птицу на мушку.

С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок.

Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова: - Ток...

Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, - молчит.

Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр... Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр... Гагин в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, пр.. Дело в том, что ни коту, ни пр...

Дела давно минувших дней, пр..

Бессоюзное сложное предложение, обе части — односоставные назывные. Односоставное определённо-личное предложение.

Он мал, но, как и она, дружен с ее небом, с черными от хвои лесами, и весною речные орлы любуются им с высоты. Он и теперь, зимой, красив. И он не весь из дерева. Его пристань сделана из камня, и школа ее из камня, и сделан из камня новый дом, в котором плавят золото. А сколько новых дорог выбегает к нему из леса и снова убегает в лес, где в самой глубине днем и ночью слышно дыхание высоких труб, виден новый дым над вершинами кедров!

А сколько машин проходит через город, обернув цепями свои колеса, чтобы они не скользили по снегу! А вот и старый медник тоже проходит через город и кричит на перекрестках: «Лудить, паять! Кому что надо — скользить или не скользить. Разве это плохо? И, проводив глазами медника, стучавшего железом, Таня зашагала шире, быстрее побежала вперед к открытым воротам школы.

Возле школы толпились дети. Но странно, они не входили, а выходили из ворот. Они с криком бежали навстречу Тане, и она долго не могла понять их слов. Никакого спектакля не будет! Матери, кутаясь в шубы, хватали малышей за руки и уводили домой.

Иных же уводили отцы. Из ворот вышла Александра Ивановна, ведя за собой ту самую девочку, чьи резвые ноги так часто пересекали Тане дорогу. А за другую руку учительницы держался маленький мальчик, который, казалось, никуда не хотел уходить. Таня внимательно огляделась вокруг. Она подняла глаза и увидела небо, разделенное резко на два разных цвета— черный и синий.

Черным оно было левей, на востоке, и стояло там прямою стеной. И флаг на городской каланче летел вперед, тоже прямой, как струна. На город надвигался буран. Он плыл высоко, он еще не опускался на землю. Таня посмотрела на воздух сквозь пальцы.

Он был темен уже и сгущался. Скажи об этом всем, кого встретишь. Но Таня не повернула. Она подбежала ближе. Дайте мне девочку, я отведу ее домой.

Только смотри поскорей возвращайся домой, — беспокойно сказала учительница. Она схватила девочку за руку, и вдвоем они побежали вдоль длинной улицы, где, несмотря на полдень, хозяйки закрывали ставни на окнах и зажигали в домах огни. Они бежали быстро, не останавливаясь, только ветер на перекрестках задерживал их. У реки с высоты Таня увидела баржи, занесенные снегом до мачт. А направо — каток.

Широкий и ровный лед был чист от снега. По краям его на вбитых кольях висели гирлянды из еловых лап. Они мотались, как снасти на шхуне, застигнутой бурей. А далеко за катком, на реке, на вершинах открытых гор, как цветы, поднимались на тонких стеблях белые крутящиеся вихри. На катке никого не было.

Только две крошечные фигурки, держась за руки, катились по краю льда. Таня сбежала вниз по тропинке и помчалась вдоль берега, поглядывая то на каток, то на девочку, уже задыхающуюся от бега. Она остановилась на секунду. Но вместо ответа Таня приложила ее руку к своему сердцу: — Послушай, как бьется. Идет буран, а они катаются.

Почему ты им не кричишь? И Таня снова не ответила ей. Она подняла ее на руки и понесла в дом, стоящий на самом берегу. Через мгновение Таня снова показалась на пороге дома, уже одна. Она прыгнула вниз на лед и пошла меж барж по тропинке, где ноги тонули в снегу.

Она решила нисколько не торопиться. Она пойдет еще медленнее по этой тяжелой тропинке. И пусть буран засыплет ей глаза, засыплет и каток, и гирлянды из еловых веток, до самых гор пусть он покроет всю реку снегом. Она не будет торопиться. Она придет на каток и скажет им грубо: «Пора вам опомниться и разойтись по домам.

Только не думайте, что я пришла сказать вам это. Я отводила девочку домой и случайно проходила мимо. Это ваше счастье, потому что я вижу — вы оба забыли все. А если и не девочка, то мне просто нравится гулять здесь, на реке, перед бураном. Можете не верить мне, как вам угодно.

Только вы видите — вот я медленно пришла сюда и уйду сейчас, ничуть не торопясь». Так бормотала Таня, все ускоряя шаг, пока ноги не понесли ее, точно на крыльях. Она мчалась мимо замерзших барж, и темный воздух гудел в ее ушах. А дорожка оказалась самой короткой из всех. Она вскоре привела ее на каток.

Но здесь Таня никого не застала. Она обвела глазами всю реку, берег, дымившийся на высоких местах. И неожиданно заметила Колю близко, почти у самых ног. Он сидел на снегу подле хвойных гирлянд, упавших от ветра, и Женя сидела рядом с ним. Мгла уже подбиралась к солнцу.

Таня грудью разорвала еловые ветки. Но, уже сказав это, она увидела, что Женя и без того испугана: хотя щеки ее были красны, но она вся дрожала. Но мне страшно, здесь ветер. Но Таня не слушала их. Она с заботой склонилась над Колей.

Лицо его было бледно, он держался за ногу, не в силах подняться с сугроба. Женя все не переставала дрожать. Таня взяла ее за плечи, тихо повернула лицом к городу. Мамы нету дома. Я боюсь — скоро начнется буран.

Женя побежала вверх на гору, рукавом закрывая от ветра лицо. Таня опустилась на лед перед Колей, стала развязывать ремни. Тебе больно? Он промолчал. Кругом темнело все: река, и лед, и небо.

Пальцы ее озябли. Она грела их, изредка зажимая крепко меж колен. Коля старался не стонать. Она протянула ему руку. Он встал и снова опустился на снег.

Эта глупая Женя совсем не умеет кататься. Потом она услышала его смех, между тем как смеяться ему бы вовсе не следовало. Быть может, он смеется над ней, над ее страхом за его жизнь? Может быть, это только притворство и шутка — нога его вовсе не болит? Я так и думал, что ты их спрятала.

Она поглядела на дорогу. Да, это Тигр бежал через лед, таща за ремешки коньки. Он положил их у ее ног и присел рядом, ожидая от нее благодарности. Она провела замерзшей рукой по его холодной шерсти. Но зачем ей теперь коньки и где он взял их?

Он, наверно, вырыл их из сугроба за домом. Он тащил их по улице, пугаясь прохожих. И ветер бросал его в снег. Ему, наверно, было тяжело тащить. А все напрасно: ей теперь не нужны коньки.

Нет никого, кроме Тигра. Но, если ты не можешь ходить, я на руках отнесу тебя до рыбацких домов. А здесь оставаться нельзя. Ты не знаешь наших буранов. Думай как хочешь.

Уходи, если ты боишься. Я знаю, что это опасно, и останусь здесь с тобой. Она села на снег подле Коли. Она смотрела на него с нежностью, которую больше не хотела скрывать. И лицо ее выражало тревогу.

Он опустил голову. Ведь он не знает, где я. Она отвела глаза от Коли и в раздумье поглядела на Тигра, крупной дрожью дрожавшего на летучем снегу, потом вскочила на ноги, более веселая, чем прежде. Небо сползало с гор, расстилаясь, как дым, по ущельям. И черная даль была близка, стояла за скалами рядом.

А все же самый страшный ветер еще не вышел из-за песчаной косы, где были разбросаны камни. И снег еще не падал сверху. Буран надвигался медленно. Я пригоню их сюда. Мы можем успеть.

Подожди меня тут, и я отвезу тебя домой к отцу. Только не бойся. С тобою останется собака. Она не уйдет. Таня посадила Тигра на сугроб и дала ему лизнуть свою руку.

Он остался на месте, глядя со страхом на север, где буря уже приводила в движение снег и колыхала леса на горах. Таня взбежала на берег. Наклонив лицо и рассекая ветер телом, она пробежала по улице, уставленной высокими сугробами. Все ворота были уже закрыты. Одни лишь ворота Фильки стояли раскрытые настежь.

Только что он приехал с отцом на собаках. Он стоял на крыльце, очищая свои лыжи от снега, и, увидев вдруг рядом Таню, дышавшую громко, в изумлении отступил перед ней. А собаки лежали у ворот на дворе, запряженные в нарту, — их еще не успели распрячь. И каюр — длинная палка из ясеня — был воткнут в снег рядом с ними. Таня схватила каюр и упала на нарту.

Мне надо скорее отвезти к отцу Колю. Он вывихнул себе ногу на катке. Я сейчас пригоню твою нарту. По реке это близко. Она взмахнула каюром, крикнула на собак по-нанайски, и собаки вынесли ее из ворот.

Пока Филька успел соскочить с крыльца и надеть на ноги лыжи, нарта была уже далеко. Но все же он бежал вслед за Таней и кричал изо всех своих сил: — Буран, буран! Куда ты? Подожди меня! Но Таня уже не слышала его криков.

Она сидела на нарте верхом, как настоящий охотник. Она правила отлично, держа наготове каюр. И странно, собаки слушались Таню, хотя голос ее был им незнаком. Филька остановился. Ветер ударил его по плечам и заставил присесть на лыжи.

Но он не повернул назад. Он посидел немного на лыжах, размышляя о том, что видел, о ветре, о Тане и о себе самом. И, решив, что все хорошее должно иметь хорошее направление, а не дурное, поворотил внезапно от дома и, свернув на дорогу, ведущую в крепость через лес, побежал по ней прямо против бури. А пока он бежал, собаки его дружно вывезли Таню на лед. Она затормозила нарту возле Коли, с силой воткнув меж полозьями длинный каюр.

И тотчас же собаки легли, нисколько не ссорясь друг с другом. Коля, шатаясь от боли, встал с трудом. И все же он улыбался. Даже удовольствие светилось на его озябшем лице. Он в первый раз видел в упряжке собак, в первый раз приходилось ему ездить на них.

Они лишь немногим больше наших шпицев. Но Таня, лучше его знавшая их злость, необузданный нрав и постоянное желание свободы, ни на шаг не отходила от нарты. Только на мгновение отлучилась она, для того чтобы осторожно подхватить под руки Колю и усадить его в сани. Потом подняла дрожащего от страха Тигра, прижала его к груди, прыгнула в нарту и пустила собак вперед. Но как неуловимы при этом были ее движения и как верны, как зорок был взгляд, который бросала она на снег, уже начинавший шипеть и шевелиться по дороге, и как робок становился он, когда она обращала его назад — на Колю!

Только бы успеть до бурана! Он удивлялся. В ее глазах, тревожно горевших под обмерзшими от ветра ресницами, и во всем ее существе являлся ему иной, совершенно незнакомый смысл. Будто на этих диких собаках, запряженных в легкие сани, сквозь острый снег, царапающий кожу на лице, уносились они оба в другую, новую страну, о которой он еще ничего не слыхал. И он держался за ее одежду, чтобы не выпасть.

А метель уже занимала дорогу. Она шла стеной, как ливень, поглощая свет и звеня, как гром меж скал. И Таня, оглушенная ветром, увидала смутно, как от этой белой стены, словно стараясь оторваться от нее, вскачь мчится по дороге лошадь. Кого уносила она от бурана, Таня не могла увидеть. Она почувствовала только, как собаки с яростью рванулись навстречу, и закричала на них диким голосом.

Коля не понял ее крика. Но сама она знала, зачем кричит так страшно: собаки не слушались больше. Точно тяжелым копьем, Таня покачала каюром и, напрягши руку, с силой воткнула его в снег. Он вошел глубоко и сломался. Тогда Таня обернулась, и Коля на одно лишь мгновение увидел на лице ее ужас.

Она крикнула: — Держись покрепче за нарту! Она подняла Тигра высоко над своей головой и бросила его на дорогу. Он с визгом упал на снег. Потом, словно поняв, что ему нужно делать, мгновенно вскочил и с громким воем понесся рядом со стаей. Он опередил ее, будто сам обрекая себя на гибель.

Собаки заметили его. Он бросился прочь с дороги. И стая кинулась вслед за ним. Лошадь проскакала мимо. Он прыгал по целине высоко, он тонул, он задыхался в снегу.

Он, может быть, проклинал людей, которые изуродовали его тело, сделали короткими ноги, шею длинной и слабой. Но он любил эту девочку, с которой вместе играл щенком и вырос вместе, и только он один состарился. Справедливо ли это? Он сел на снег и стал дожидаться смерти. А Таня припала к нарте, услышав его долгий визг, и хрипенье, и стук собачьих клыков, заглушивший громкий шум ветра.

Нарта, не сдерживаемая более тормозом, налетела на сбившуюся стаю, поднялась, опрокинулась набок. Таня схватилась за полоз. Точно молния ударила ее по глазам. Она на секунду ослепла. Бечева от саней, захлестнувшись об острый торос, лопнула со змеиным свистом.

И свободная стая умчалась в глухую метель. Никто не шевелился: ни Таня, лежавшая рядом с нартой, ни Коля, упавший ничком, ни мертвый Тигр с разорванным горлом, глядевший на вьюжное небо, — все оставалось неподвижным. Двигался только снег и воздух, туго ходивший туда и сюда по реке. Таня первая вскочила на ноги. Она нагнулась, подняла нарту и снова нагнулась, помогая подняться Коле.

Падение не ошеломило ее. Как и прежде, все движения ее были неуловимы, сильны и гибки. Она отряхнула снег с лица спокойно, будто не случилось никакого несчастья. Коля же не стоял на ногах. Что я наделал, Таня!

Коля начал снова клониться на бок, опускаться на землю. И Таня снова подхватила его, стараясь удержать. Она закричала ему: — Коля, ты слышишь, мы никогда не погибнем! Только нельзя стоять на месте — занесет. Ты слышишь меня.

Коля, милый? Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом.

Таня ногой пододвинула нарту поближе. Я не позволю тебе везти меня! Он стал вырываться. Таня обхватила его за шею. Холодные лица их касались друг друга.

Она просила, повторяя одно и то же, хотя трудно было выговорить слово — каждый звук на губах умирал от жестокого ветра. Нельзя ждать. Он опустился на нарту. Она шарфом стерла с лица его снег, осмотрела руки — они были еще сухи — и крепко завязала у кисти шнурки его рукавиц. Ухватившись за обрывок веревки, Таня потащила нарту за собой.

Высокие волны снега катились ей навстречу — преграждали путь. Она взбиралась на них и снова опускалась и все шла и шла вперед, плечами расталкивая густой, непрерывно движущийся воздух, при каждом шаге отчаянно цеплявшийся за одежду, подобно колючкам ползучих трав. Он был темен, полон снега, и ничего сквозь него не было видно. Иногда Таня останавливалась, возвращалась к нарте, теребила Колю и, несмотря ни на какие его страдания и жалобы, заставляла сделать десять шагов вперед. Дышала она тяжело.

Все лицо ее было мокро, и одежда становилась твердой — покрывалась тонким льдом. Так шла она долго, не зная, где город, где берег, где небо, — все исчезло, скрылось в этой белой мгле. И все же Таня шла, склонив лицо, нащупывая дорогу ногами, и, как в самый страшный зной, пот струился по ее спине. Вдруг послышался выстрел из пушки. Она сняла шапку, послушала, подбежала к Коле и снова заставила его подняться с саней.

С трудом выталкивая из горла звуки, она закричала. Но крик ее показался не громче шороха сухих снежинок. Может быть, это нам подают сигнал. Он слабо кивнул ей головой. Оцепенение охватывало его все сильней.

И Таня уже не усадила больше Колю в сани, но, обхватив за пояс и положив его руку к себе на шею, потащила снова вперед, заставляя все же передвигать ногами.

Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)

Ученики: Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (пере-) течение. Заяц метнулся, заверещал и, прижав (присоединения) уши, притаился (неполнота). Через несколько часов с приливом (приближения) вода прибывает (приближения), снова доходит до скал. 1) (В)ТЕЧЕНИЕ суток Ольга ждала вестей – (НА)УТРО в дверь постучали. 2) Речевой этикет (В)ЦЕЛОМ явление универсальное, но в ТО(ЖЕ) время каждый народ выработал свою специфическую систему правил речевого поведения. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение.

Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился.
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал.
В дебрях Уссурийского края читать онлайн бесплатно Владимир Арсеньев | Флибуста Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий.
Дикая собака Динго Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз.
Готовимся к ЕГЭ по русскому языку | Образовательная социальная сеть Они бежали, ведя лошадей в поводу, вверх по холму и вниз где-то с милю, потом сели верхом и опять поскакали.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий