Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Короткие, небольшие рассказы полностью. Читать произведения полный текст книги бесплатно и без регистрации на сайте Classica Online. Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. Прошлому в значительной своей части посвящены произведения из цикла "Краткие рассказы",над которыми Бунин работал в начале 30-х юры,входящие в этот цикл,занимают от 6-7 строчек до 3-4 страничек. Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub.
Бунин Иван
В 17-летнем возрасте начинает писать стихи, в 1887 — дебют в печати. В 1889 г. К этому времени относится его продолжительная связь с сотрудницей этой газеты Варварой Пащенко, с которой они вопреки желанию родни переезжают в Полтаву 1892. Сборники «Стихотворения» Орёл, 1891 , «Под открытым небом» 1898 , «Листопад» 1901; Пушкинская премия. В 1890-х путешествовал на пароходе «Чайка» «барк с дровами» по Днепру и посетил могилу Тараса Шевченко, которого любил и много потом переводил. В 1899 вступает в брак с Анной Николаевной Цакни Какни , дочерью греческого революционера. Брак был непродолжительным, единственный ребёнок умер в 5-летнем возрасте 1905.
В 1906 Бунин вступает в гражданский брак в 1922 официально оформлен с Верой Николаевной Муромцевой, племянницей С. Муромцева, первого председателя Первой Государственной Думы. В лирике Бунин продолжал классические традиции сборник «Листопад», 1901.
Как показало будущее, Бунин в своих неутешительных прогнозах грядущего был абсолютно прав. Иван Алексеевич справедливо полагал, что его популярность в России как писателя началась именно с «Деревни». В ней Бунин продолжает рисовать незавидную картину обнищания и вырождения русского народа. И теперь он пристально исследует столбовых дворян.
Повесть полна драматизма и боли, ведь в судьбах ее героев — потомственных аристократов Хрущевых угадываются факты подлинной семейной истории рода Буниных. Писатель стремиться понять, почему после отмены крепостного права так быстро разорилось и исчезло целое сословие? Ведь происходящее в Суходоле было характерно для всей России того периода. И опять предчувствия его тревожны, полны горьких ожиданий и фатальной обреченности. Как писал сам Бунин, «Суходол» относится к произведениям, «резко рисовавшим русскую душу, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы». А что касается «буревестника революции», то он вообще охарактеризовал «Суходол» как одну из самых «жутких русских книг». Записи, содержащие сугубо документальную основу, Бунин делал в Москве и Одессе в период с 1918 по 1920 годы.
В эмиграции, немного обработав дневники, он частично опубликовал их в парижской газете «Возрождение» в 1925 году. Полностью, отдельным изданием «Окаянные дни» вышли в 1936 году. В СССР они были безоговорочно запрещены, потому их время от времени зачитывали на радиостанции «Свобода». В России книга впервые вышла ещё в советские времена — в 1990 году, тиражом 400 тысяч экземпляров в издательстве «Советский писатель». Потом она неоднократно переиздавалась. Несмотря на то, что в выражениях по отношению представителей новой власти Бунин не стеснялся, это ценный исторический источник, документ эпохи, созданный рукой мастера. И если отбросить явные эмоциональные излишества, вроде тех, которыми Бунин награждал Ленина — «планетарный злодей», «хитрый маньяк», «выродок», останется очень интересная картина первых послереволюционных лет со множеством деталей и бытовых подробностей.
Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее.
И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты?
Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее!
Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало.
Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись!
И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня.
Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась.
Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть!
И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички.
Один, два, три, четыре. Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол.
Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила!
Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти!
За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат!
Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи?
Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно.
Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях.
Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне.
Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы!
В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе.
Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны.
Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару.
Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку.
Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его?
С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят.
Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней! В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью.
Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна.
Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание.
А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец.
И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»?
Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья.
А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви.
И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы.
Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было!
У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны!
Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают.
Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве.
Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив.
Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14]. При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу.
А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга?
Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня.
Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей.
И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска.
Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами.
Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную.
Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича. А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами.
Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос. Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья.
А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами.
Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь.
Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль.
Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин.
Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский.
Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба.
А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы.
Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку.
Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач.
Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом.
Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия.
Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с?
Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать.
А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива!
А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то!
А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с.
И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем!
Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво!
Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то!
Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось.
Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый.
Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним.
Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг.
Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила: — А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут? На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами... Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе[ 7 ], — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень...
Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы. Что делать? Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон.
В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь... Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад. Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер.
Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой.
Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце. Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи... И вчерашний день и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад. Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счет, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролетку, на ее рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей.
Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода. Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошел на пристань... Так же, как вчера, был мягкий стук в ее причал и легкое головокружение от зыбкости под ногами, потом летящий конец, шум закипевшей и побежавшей вперед воды под колесами несколько назад подавшегося парохода... И необыкновенно приветливо, хорошо показалось от многолюдства этого парохода, уже везде освещенного и пахнущего кухней. Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и ее давеча утром.
Темная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, еще кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарей, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг. Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет. Приморские Альпы. Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке[ 10 ] мой кучер — от Красных ворот[ 11 ] к храму Христа Спасителя[ 12 ]: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь»[ 13 ], после обеда в театры , на концерты, а там к «Яру» в «Стрельну»[ 14 ]... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.
Она зачем-то училась на курсах[ 15 ], довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: «Зачем? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история... В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные.
В первой много места занимал широкий турецкий диван[ 17 ], стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша, протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы... Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех... Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате ; и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала: лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать. Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам!
Не любите вы меня! А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом.
Читать при вас нельзя, давайте чай пить... И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки[ 21 ], стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»[ 22 ]? До того высокопарно, что совестно читать. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю[ 24 ]. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него...
И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче?
В «Метрополь», может быть? И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило.
Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя! Она промолчала. Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть.
Кто же знает, что такое любовь? Я махнул рукой. И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, в подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье...
Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботинках. Глаза ее были радостны и тихи.
ПО СТРАНИЦАМ РАССКАЗОВ И. А. БУНИНА
Короткие рассказы бунина о любви. Россия | 1. Генрих 2. Сны Чанга 3. Солнечный удар 4. Лёгкое дыхание 5. Стёпа 6. Ворон 7. Натали 8. Маленький роман 9. Петлистые уши 10. |
Список рассказов Бунина | читать детские народные сказки на сайте РуСтих. Большая база сказок. |
Бунин И.А. Лёгкое дыхание. Солнечный удар. Чистый понедельник. | 1. Генрих 2. Сны Чанга 3. Солнечный удар 4. Лёгкое дыхание 5. Стёпа 6. Ворон 7. Натали 8. Маленький роман 9. Петлистые уши 10. |
Темные аллеи. Бунин Иван Алексеевич. Ivan Bunin. | В рассказе отразилось впечатление, которое произвело на Бунина известие об убийстве Фердинанда. |
ПО СТРАНИЦАМ РАССКАЗОВ И. А. БУНИНА | Читать избранные короткие стихотворения русского поэта Ивана Бунина. |
Книги Иван Бунин читать онлайн
Бунин интересовался созвездиями — в его текстах много описаний такого рода. Иван Бунин "Повести и рассказы" от пользователя Aleksandr Gudkov. Слушать бесплатно онлайн на Музыка Прошлому в значительной своей части посвящены произведения из цикла "Краткие рассказы",над которыми Бунин работал в начале 30-х юры,входящие в этот цикл,занимают от 6-7 строчек до 3-4 страничек. Бунин сборник рассказов. Тема любви в цикле рассказов и а Бунина темные аллеи. Список рассказов Бунина, в котором по алфавиту собраны все рассказы автора, даст вам возможность лучше ознакомиться с творчеством писателя. В книгу входят: дневник писателя «Окаянные дни», циклы рассказов «Под Серпом и Молотом» и «Неизвестные рассказы», неизвестные советскому читателю стихотворения и «Воспоминания» И.А. Бунина — портреты его современников.
Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Своё произведение Бунин определил как былину, скорее всего, потому что хотел акцентировать большее внимание на мысли о том, что нужно задумываться о поступках, которые совершаешь (ведь былины отражают нравственные идеалы народа). Краткое содержание рассказов Бунина. Фильтры. По школьной программе. Слушать онлайн аудиокнигу «Вечер короткого рассказа» Александра Куприна, Ивана Бунина на сайте
Темные аллеи (сборник)
Слушать онлайн аудиокнигу «Вечер короткого рассказа» Александра Куприна, Ивана Бунина на сайте Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. 1. Генрих 2. Сны Чанга 3. Солнечный удар 4. Лёгкое дыхание 5. Стёпа 6. Ворон 7. Натали 8. Маленький роман 9. Петлистые уши 10. Читать онлайн книгу «Темные аллеи (сборник)» автора Ивана Бунина полностью, на сайте или через приложение Литрес: Читай и Слушай. Подготавливая рассказ для Полного собрания сочинений, Бунин провел в нем стилистическую правку.
Лучшие книги Ивана Алексеевича Бунина
Мужик к вечеру забудет об этом кусте, - для кого же он будет цвести? А ведь будет цвести, и будет казаться, что недаром, а для кого-то и для чего-то. А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука - вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове! Любовь - чувство, о котором в русской классической литературе сказано немало. Кто-то из авторов касался темы любви вскользь.
Но были и те, кто смело шел ей навстречу, посвящая свое творчество ее таинственным и непостижимым сторонам. Самым загадочным и неоднозначным человеческим эмоциям посвящены о любви. Список этих произведений представляет собой галерею прекрасных поэтических историй, имеющих, как правило, печальный и трогательный исход. Трагичной история любви становится тогда, когда чувства были быстротечными для одного из ее участников. Так, в рассказе «Темные аллеи» пожилой военный, случайно заехав на встречает там свою прежнюю любовь, которую не сразу и признает. Прошло много лет после их последней встречи. Она стала хозяйкой постоялой горницы, женщиной жесткой и холодной. Но такой она была не всегда.
Такой ее сделали безответные чувства к Николаю Алексеевичу - тому самому военному, ее случайному постояльцу. Человеку, который жестоко бросил ее тридцать лет назад. В молодости он читал ей лирические стихи «Темные аллеи», а она его называла Николенькой. Теперь он признается, что счастлив не был ни минуты своей жизни. Но исправить ничего уже нельзя, и Николай Алексеевич покидает постоялый двор с тяжелым сердцем и со смутными тревожными воспоминаниями. В рассказе «Кавказ», с одной стороны, показано счастье двух влюбленных. С другой стороны - трагедия обманутого мужа. В этой истории о нем сказано немного.
Читателю известно лишь то, что это человек жесткий и решительный. В глазах легкомысленной жены он предстает помехой и раздражающим препятствием на пути к счастью. Но в тот момент, когда влюбленные изнемогают от страсти, этот «жесткий человек» осознает, что его предали, и кончает жизнь самоубийством. Эмоции обманутого мужа и его смерть Бунин описывает скупо и бесстрастно. Счастливые переживания жены и ее возлюбленного изображены на фоне красочного южного пейзажа. Этот литературный прием создает резкий контраст между счастьем и трагедией, которые порождаются в равной степени любовью. Краткое содержание рассказа «Степа» создает впечатление знакомого сюжета. Но художественные формы, характерные автору, позволяют увидеть в классической истории о «бедной обесчещенной девушке» новые оттенки.
Молодой купец Красильщиков, заехав в знакомую ему горницу, застает хозяйскую дочь одну. Отец отправился в город. Купец, воспользовавшись ситуацией, сближается с девушкой. Для него эта история - занимательное приключение, о котором он благополучно забывает уже спустя два дня. Для нее - надежда на счастье. В рассказе не показано трагедии простой девушки. Здесь присутствуют только ее надежды и мечты, создающие противоположность равнодушию и легкомысленности главного героя. Бунинскому повествованию свойственна резкая смена жизненных обстоятельств героя, которая не является следствием каких-либо событий.
Перемены в жизни персонажа происходят под воздействием его чувств к женщине, которая нередко имеет образ эгоистичной и эксцентричной натуры. На вопрос о том, какая любовь в рассказах Бунина не имеет печальной концовки, ответить можно однозначно: такой любви нет. Жизнеутверждающей силе этого чувства писатель не уделял внимания. Главного героя не постигнет смертельная участь, чем нередко заканчиваются рассказы Бунина о любви. Краткое содержание злоключений главного героя новеллы «Муза» сводится к описанию совместной жизни с возлюбленной и разлуке с ней, которая наступает так же внезапно, как и встреча. Неожиданное расставание приводит его в смятение, вызывает чувство опустошенности. Повествование ведется от первого лица. Главный персонаж берет уроки живописи, но не проявляет в изобразительном искусстве каких-либо способностей.
Из небольшого вступления, которое предшествует знакомству с героиней, имеющей символическое имя Муза, читатель делает вывод, что рассказчик - человек не волевой. Он не способен влиять на ход событий своей жизни. К нему является однажды Муза, влечет его за собой, жизнь его меняется. Но когда девушка-муза теряет к нему интерес, его место занимает другой, такой же безвольный персонаж. Несомненно, эти черты стали следствием непростой судьбы автора, хотя и прямых автобиографических ссылок в его творчестве нет. В годы, когда был написан рассказ «Поздний час», писатель находился за границей. Произведение посвящено воспоминаниям о давно минувшей любви , которые сопутствуют автору во время его путешествия по родному городу. Проходя по мосту, базару и Монастырской площади, он восстанавливает в памяти утраченные образы.
Дело корнета Елагина На написание рассказа Бунина вдохновили знаменитые слова Андрея Болконского: «Любовь не понимает смерти. Любовь есть жизнь». Кавказ Рассказ был написан в 1937 году и опубликован в главной газете русского зарубежья — парижских «Последних новостях». Главный герой приехал в Москву и остановился в небольшом переулке возле Арбата, живя затворником. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту... Сюжет произведения стал основой сценария фильма «Несрочная весна», снятого к 120-ти летнему юбилею Ивана Бунина.
Спрашивайте книги в городских библиотеках! О других интересных произведенихя Бунина можно почитать здесь. Контакты Администрация: г. Вологда, ул.
А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя… II Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! И все это сразу в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. Но ты замотал головою.
Ну пожа-алуйста! Ты задумался. Ну а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? Вот завтра или вечером — покажу. Сказал — завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать.
И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики… И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению. III Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. В ответ на это ты — трах ногами в пол! Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!
Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.
Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры! IV От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты… Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего.
Ой, мамочка, умираю! Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. Ой, милая моя бабушка! И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слёз уже не хватало.
Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слёз нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих… V — И мы тотчас помирились? Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как?
Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слёз личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар?.. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. Впрочем, это твое дело.
Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе. VI В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу.
Но тут послышался шепот бабушки. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай как знаешь.
Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Конечно, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен.
Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Ну пожалуйста! И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись!
И ты смирился. VII Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его… — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! И жизнь наконец смилостивилась. Неси сюда, к столу, стул, давай карандаш, бумагу… И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово!
Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички. Один, два, три, четыре. Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол. Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских.
Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно.
Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы! В нищете, в избе обитала тетя Тоня.
И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе. Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару. Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков.
Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней! В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью.
Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский.
Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом.
Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают.
Строили они жилища.
Вскоре выяснилось, что Цетлин малость поторопился: Тэффи благополучно прожила еще девять лет, а Михаил Осипович помер через год. Пословицы Бахрах когда-то усердно собирал частушки, народные поговорки, прибаутки. Для писателя — это настоящий клад. И сколько ни записывай, еще множество останется. Он их собрал около одиннадцати тысяч. Когда из Москвы уезжал, все это осталось. Кое-что удалось восстановить по памяти. Бунин уходит в свою комнату, возвращается с тетрадью, в которой столбиком записаны всевозможные поговорки, которых ни у какого Даля не найти.
Некоторые Бунин любил повторять, но «воспроизвести их нельзя. А жаль! Они так выразительны и остроумны» Бахрах. Добавим: пословицами пересыпаны произведения Бунина. Вот наугад: «мертвых с погоста не носят», «все проходит, да не все забывается», «одному Бог дает полати, другому мосты да гати». Добрался писатель и до французских. Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия. Это неверно.
Самое значительное Буниным написано в эмиграции. Своей лучшей книгой он считал «Темные аллеи» Париж, 1946. Начиная с мая 1923 года он все исключительно написал в Грасе, сидя в своем кабинете. Не было никаких «дорог» кроме послевоенного периода, когда с целью заработка ездил с лекциями по Европе, да тут уж не до творчества!
Иван Бунин - список книг по порядку, биография
В книгу входят: дневник писателя «Окаянные дни», циклы рассказов «Под Серпом и Молотом» и «Неизвестные рассказы», неизвестные советскому читателю стихотворения и «Воспоминания» И.А. Бунина — портреты его современников. Короткие, небольшие рассказы полностью. Читать произведения полный текст книги бесплатно и без регистрации на сайте Classica Online. В рассказе Бунин даёт описание природы. Иван Алексеевич Бунин Собрание сочинений в девяти томах Том 7. Рассказы 1931-1952.
Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Иван Бунин — стихи | В рассказе Бунин даёт описание природы. |
Подснежник - трогательный рассказ И. А. Бунина | Художница Татьяна Логинова-Муравьёва, бывавшая в Грасе в годы войны, рассказывала, что Бунин постоянно слушал по радио английские и швейцарские сводки новостей. |
Краткие содержания произведений И. А. Бунина читать на Book-Briefly | Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. |
Videos Иван Бунин - Рассказы 1932-1952 годов (Аудиокнига) | | Прошлому в значительной своей части посвящены произведения из цикла "Краткие рассказы",над которыми Бунин работал в начале 30-х юры,входящие в этот цикл,занимают от 6-7 строчек до 3-4 страничек. |