Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Приходилось напрягать все силы; один неверный шаг, и путешественники стремглав полетели бы в пропасть, на дно ущелья.

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть течение. (В. Арсеньев) 2. Заяц метнулся, заверещал и, прижав уши, притаился. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь ь течение.

Остались вопросы?

Вообще из последующего моего государственного опыта я пришёл к заключению, что в России необходимо проводить реформы быстро и спешно, иначе они большей частью не удаются и затормаживаются. Хотя в то время серебро уже значительно упало в своей цене, но многие из финансистов полагали или, вернее говоря, хотели верить, что это есть временное явление, что серебро может повыситься в цене и что оно, во всяком случае, не будет далее падать. Я же был того убеждения, которое и оправдалось, что цена на серебро будет всё более и более падать и что может наступить время, когда серебро совсем потеряет титул благородного металла». Используя отрывок и знания по истории, выберите в приведённом списке три верных суждения.

Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами.

Каждый из стрелков по очереди шел сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [42] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе [43]. Перебираясь с одной релки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки. На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка. Она цедила, как решето, но все же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на ее починку.

Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали веревочные петли. Когда все было готово, приступили к переправе. Сначала перевезли седла, потом переправили людей. Осталась очередь за конями. Сами лошади в воду идти не хотели, и надо было, чтобы кто-нибудь плыл вместе с ними. На это опасное дело вызвался казак Кожевников.

Он разделся донага, сел верхом на наиболее ходового белого коня и смело вошел в реку. Стрелки тотчас же всех остальных лошадей погнали за ним в воду. Как только лошадь Кожевникова потеряла дно под ногами, он тотчас же соскочил с нее и, ухватившись рукой за гриву, поплыл рядом. Вслед за ним поплыли и другие лошади. С берега видно было, как Кожевников ободрял коня и гладил рукой по шее. Лошади плыли фыркая, раздув ноздри и оскалив зубы.

Несмотря на то, что течение сносило их, они все же подвигались вперед довольно быстро. Удастся ли Кожевникову выплыть с конями к намеченному месту? Ниже росли кусты и деревья, берег становился обрывистым и был завален буреломом. Через 10 минут его лошадь достала до дна ногами. Из воды появились ее плечи, затем спина, круп и ноги. С гривы и хвоста вода текла ручьями.

Казак тотчас же влез на коня и верхом выехал на берег. Та к как одни лошади были сильнее, другие слабее и плыли медленнее, то естественно, что весь табун растянулся по реке. Когда конь Кожевникова достиг противоположного берега, последняя лошадь была еще на середине реки. Стало ясно, что ее снесет водой. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это.

Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Выбрав место, где не было бурелома, казак сквозь кусты пробрался к реке, остановился в виду у плывущей лошади и начал ее окликать; но шум реки заглушал его голос. Белый конь, на котором сидел Кожевников, насторожился и, высоко подняв голову, смотрел на воду. Вдруг громкое ржание пронеслось по реке. Плывущая лошадь услышала этот крик и начала менять направление. Через несколько минут она выходила на берег.

Дав ей отдышаться, казак надел на нее недоуздок и повел в табун. Тем временем лодка перевезла остальных людей и их грузы. После переправы у фанзы Хаудиен экспедиция направилась вверх по реке Ситухе, стараясь обойти болота и поскорее выйти к горам. Река Ситухе течет в широтном направлении. Она длиной около 50 км. Большинство притоков ее находится с левой стороны.

Сама по себе Ситухе маленькая речка, но, не доходя 3 км до Уссури, она превращается в широкий и глубокий канал. Отсюда начинается собственно река Уссури, которая на участке до реки Сунгачи принимает в себя справа 2 небольшие речки — Гирма-Биру и Курма-Биру. Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу. Истоки ее находятся в горах Да-дянь-шань с перевалами на реки Сучан и Лефу. В верховьях она слагается из 3 рек: Тудагоу [44] , Эрлдагоу [45] и Сандагоу [46] , затем принимает в себя притоки: справа — Сыдагоу [47] , Ханихезу [48] , Яньцзиньгоу [49] , Чаутангоузу [50] , а слева — Хамахезу [51] , Даубихезу [52] , Шитухе и Угыдынзу [53]. Длиной Даубихе более 250 км, глубиной 1,5—1,8 м, при быстроте течения около 5 км в час.

Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу, но потом вдруг на высоте фанзы Линда-Пау круто поворачивает на запад. Здесь улахинская вода с такой силой вливается в даубихинскую, что прижимает ее к левому берегу. Вследствие этого как раз против устья реки Улахе образовалась длинная заводь. Эта заводь и обе реки Даубихе и Улахе вместе с Уссури расположились таким образом, что получилась крестообразная фигура. Во время наводнения здесь скопляется много воды. Отсюда, собственно, и начинает затопляться долина Уссури.

От того места, где Улахе поворачивает на запад, параллельно Уссури, среди болот, цепью друг за другом, тянется длинный ряд озерков, кончающихся около канала Ситухе, о котором говорилось выше. Озера эти и канал Ситухе указывают место прежнего течения Улахе. Слияние ее с рекой Даубихе раньше происходило значительно ниже, чем теперь. Почувствовав твердую почву под ногами, люди и лошади пошли бодрее. К полудню мы миновали старообрядческую деревню Подгорную, состоящую из 25 дворов. Время было раннее, и потому решено было не задерживаться здесь.

Дорога шла вверх по реке Ситухе. Слева был лес, справа — луговая низина, залитая водой. По пути нам снова пришлось переходить еще одну небольшую речушку, протекающую по узенькой, но чрезвычайно заболоченной долине. Люди перебирались с кочки на кочку, но лошадям пришлось трудно. На них жалко было смотреть: они проваливались по брюхо и часто падали. Некоторые кони так увязали, что не могли уже подняться без посторонней помощи.

Пришлось их расседлывать и переносить грузы на руках. Когда последняя лошадь перешла через болото, день уже был на исходе. Мы прошли еще немного и стали биваком около ручья с чистой проточной водой. Вечером стрелки и казаки сидели у костра и пели песни. Откуда-то взялась у них гармоника. Глядя на их беззаботные лица, никто бы не поверил, что только 2 часа тому назад они бились в болоте, измученные и усталые.

Видно было, что они совершенно не думали о завтрашнем дне и жили только настоящим. А в стороне, у другого костра, другая группа людей рассматривала карты и обсуждала дальнейшие маршруты. На следующий день решено было сделать дневку. Надо было посушить имущество, почистить седла и дать лошадям отдых. Стрелки с утра взялись за работу. Каждый из них знал, у кого что неладно и что надо исправить.

Немедленно на биваке появились пчелы — одна, другая, третья, и так несколько штук. Одни пчелы прилетали, а другие с ношей торопились вернуться и вновь набрать меду. Разыскать мёд взялся казак Мурзин. Заметив направление, в котором летели пчелы, он встал в ту сторону лицом, имея в руках чашку с мёдом. Через минуту появилась пчела. Когда она полетела назад, Мурзин стал следить за ней до тех пор, пока не потерял из виду. Тогда он перешёл на новое место, дождался второй пчелы, перешёл опять, выследил третью и т. Таким образом он медленно, но верно шёл к улью.

Пчелы сами указали ему дорогу. Для такой охоты нужно запастись терпением. Часа через полтора Мурзин возвратился назад и доложил, что нашёл пчёл и около их улья увидел такую картину, что поспешил вернуться обратно за товарищами. У пчёл шла война с муравьями. Через несколько минут мы были уже в пути, захватив с собой пилу, топор котелки и спички. Мурзин шёл впереди и указывал дорогу. Скоро мы увидели большую липу, растущую под углом в 45Ь. Вокруг неё вились пчелы.

Почти весь рой находился снаружи. Вход в улей леток был внизу, около корней. С солнечной стороны они переплелись между собой и образовали пологий скат. Около входного отверстия в улей густо столпились пчелы. Как раз против них, тоже густой массой, стояло полчище чёрных муравьёв. Интересно было видеть, как эти два враждебных отряда стояли друг против друга, не решаясь на нападение. Разведчики-муравьи бегали по сторонам. Пчелы нападали на них сверху.

Тогда муравьи садились на брюшко и, широко раскрыв челюсти, яростно оборонялись. Иногда муравьи принимали обходное движение и старались напасть на пчёл сзади, но воздушные разведчики открывали их, часть пчёл перелетала туда и вновь преграждала муравьям дорогу. С интересом мы наблюдали эту борьбу. Кто кого одолеет? Удастся ли муравьям проникнуть в улей? Кто первый уступит? Быть может, с заходом солнца враги разойдутся по своим местам для того, чтобы утром начать борьбу снова; быть может, эта осада пчелиного улья длится уже не первый день. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы на помощь пчёлам не пришли казаки.

Они успели согреть воду и стали кипятком обливать муравьёв. Муравьи корчились, суетились и гибли на месте тысячами. Пчелы были возбуждены до крайности. В это время по ошибке кто-то плеснул на пчёл горячей водой. Мигом весь рой поднялся на воздух. Надо было видеть, в какое бегство обратились казаки! Пчелы догоняли их и жалили в затылок и шею. Через минуту около дерева никого не было.

Люди стояли в отдалении, ругались, смеялись и острили над товарищами, но вдруг лица их делались испуганными, они принимались отмахиваться руками и убегали ещё дальше. Решено было дать пчёлам успокоиться. Перед вечером два казака вновь пошли к улью, но уже ни мёда, ни пчёл не нашли. Улей был разграблен медведями. Так неудачно кончился наш поход за диким мёдом.

Она осторожно опускала ее на пол, и обе смотрели в смущении на старуху, которая стояла в дверях. И тогда наступали самые приятные часы. Все, что вечером Таня пила и ела и чем угощала друзей, — все она делала сама. Она давила черные зерна мака, выжимая из них белый сок, похожий на молоко одуванчика. Она бегала поминутно в кладовую. А в кладовой ужасный холод! Все замерзло. Все вещества изменили свой вид, свое состояние, на которое осудила их природа. Мясо было твердо, как камень. Таня пилила его маленькой пилкой. А молоко кусками лежало на полке. Таня крошила его ножом, а из-под ножа сыпались ей на руки длинные волокна и пыль, похожая на пыль канифоли. Потом она приносила хлеб. Он седел в кладовой, как старик. Из каждой поры его веяло смертью. Но Таня знала, что он жив, что все живет в ее кладовой. Ничто не умерло. Она ставила хлеб и мясо на огонь и давала им жизнь. И мясо становилось мягким, источало крепкий сок, молоко покрывалось пеной, и хлеб начинал дышать. Потом Таня уходила на лыжах в рощу. Она сбегала по пологому склону вниз, где из-под снега виднелись только вершины молоденьких пихт. Она выбирала одну, самую молодую, у которой хвоя была голубей, чем у других. Она срезала ее острым ножом и на плечах приносила домой. Это было маленькое деревце, которое Таня ставила на табурет. Но и на маленькой пихте находила она несколько капель смолы, которую любила жевать. И запах этой смолы надолго поселялся в доме. Украшений было на пихте немного: ее голубая хвоя, на которой блестела от свечей канитель, по ветвям ползли серебряные танки, золотые звезды спускались на парашютах вниз. Вот и все. Но как хорошо бывало в этот счастливый день! Приходили гости, и Таня была рада друзьям. А мать заводила для них патефон, который приносила с собою из больницы. И сегодня должно быть нисколько не хуже. Придет отец, придет Коля... Придет ли он? Какое удивительное существо человек, если два слова, сказанные глупым мальчиком Филькой, могут замутить его радость, убить добрые слова, готовые вырваться из сердца, остановить протянутую для дружбы руку! Никаких следов не было на плече Тани. Но зато, повернув голову, видела она мать, пристально глядевшую на нее. Мать держала дневник — школьную ведомость Тани. Не все было в этой тетрадке так отлично, как прежде, но мать на этот раз молчала. И взгляд ее, обращенный на дочь, был задумчив и жалостлив, точно разглядывала она не Таню, а крошечное существо, когда-то качавшееся на ее коленях. Мать была уже одета в свое выходное платье, сшитое из черного шелка. И как стройно держалась сегодня ее голова, как тяжелы и блестящи были волосы на затылке! Разве есть на свете человек красивей и милей, чем она? Несколько пушинок от ваты пристало к платью матери. Таня сдунула их своим дыханием. Я просила ее прийти. Но вместо ответа Таня покружила мать вокруг своего маленького деревца, все время боясь, что, быть может, и взрослые притворяются так же, как дети; она кружила ее долго. Скрип шагов и топот на крыльце прервал их кружение. Таня отскочила в угол. Но нет, это пришли другие— три девочки, с которыми Таня дружила в отряде. Таня вышла к ним из угла. Сегодня все можно! Громкая музыка заполнила весь дом, как солнцем залила его звуками, набила до самой крыши. Потом пришел отец с Надеждой Петровной. Он несколько раз обнял Таню и поздравил ее с праздником, а Надежда Петровна подарила ей торбаса и дошку, всю расшитую бисером. А Коли не было. И мать спросила: — Где же Коля? У меня, говорит, есть свой собственный подарок для Тани, я принесу его сам. Вслед за ними пришел Филька с отцом, с матерью и с тремя маленькими братьями, на собаках приехавшими к нему в город. Все они были смуглы и стали в ряд перед Таней, поклонившись ей, как хозяйке, низко. Потом все, как один, вынули из карманов платки, сложенные вчетверо, и вытерли ими носы. И охотник гордился их поведением, а мать спокойно курила трубочку, обитую медными гвоздями. И гвоздики эти блестели при свечах. Детей поднимали на руки, и Таня целовала их всех без разбору, изредка оглядываясь на свою мать. Та весь вечер стояла рядом с Надеждой Петровной, держа ее под руку, хотя Таня уже несколько раз пыталась их разлучить: то просила подержать ей дошку, то помочь надеть торбаса. Но каждый раз, с улыбкой потрепав Таню по плечу, мать возвращалась на свое место к Надежде Петровне, дружелюбно беседуя с ней. Гости снова попросили танцев. Таня подошла к патефону, радуясь, что может хоть на секунду повернуться ко всем спиной. Она усердно крутила ручку, и черный сверкающий круг вертелся перед ее глазами, и, трудолюбивая, как лошадь, ходила по своей борозде игла. Она пела в три голоса и пела в один, она играла, играла, словно целый хор медных труб и флейт, как светлые духи, поселился на ее острие. За ее спиной, колыхая маленькую пихту и большой бумажный абажур под потолком, танцевали дети. С ними вместе танцевал отец. Он был очень весел сегодня и плясал прекрасно, приводя детей в восторг. Она смотрела на отца. Но мысли и взгляд ее блуждали. И вскоре она поймала себя на том, что отец, и танец его, и веселье мало привлекают ее внимание сейчас. А ведь совсем недавно сколько и горьких и сладких чувств толпилось в ее сердце при одной только мысли об отце! Что с ней? Она все время думает о Коле. У Жени сегодня тоже елка». Но тут Филька с братьями начал тихо кружиться, все расширяя круг. Они заносили ноги мягко, чуть поднимая их с полу, и то один из них, то другой звал к себе Таню. Они танцевали танец, какой обыкновенно танцуют веселые эвенки на песчаном берегу Тугура в час, когда восходит над лесом луна. Таня вошла в их круг. Она танцевала, поминутно поглядывая на дверь. Таня, попроси у мамы вина. У меня есть еще для вас подарок. Мать сказала: — Отец, не сходи с ума. Вина им нельзя. Но вина по капельке можно. И нянька внесла на большом подносе бутылку сладкого вина. А вслед за нянькой вошел совсем молодой красноармеец Фролов. Он был в тулупе шофера, улыбался всем хитрой улыбкой, а в руке у него было ведро. Дети сами заглянули в ведро, но увидели там только снег. И, запустив руку в ведро, он вытащил из-под снега большой апельсин, потом еще два и еще. Дети криками встретили эти плоды. Они брали их в руки и тотчас же клали назад, потому что апельсины были тверды и холодны. Держать их было трудно, как железо, долго лежавшее на морозе. И тогда — даю слово — они понравятся вам. Он опустил апельсин в холодную воду, и на поверхности его через мгновение выступил лед. Он покрывал его тонкой коркой, и апельсин блестел, как шар, висевший на маленькой пихте. Отец ударил по корке ножом, она раскололась на части, и из осколков льда, тающих быстро на ладони, вышел круглый и свежий плод. Незнаком и чудесен на севере был его запах и цвет. И маленький брат Фильки боялся его и не ел. Сам же Филька принес свой апельсин отцу. Но не будь он такой большой, я принял бы его за ягоду, упавшую с рябины на землю, и почистил бы им свою новую трубочку, на которой медь так быстро тускнеет от холода в нашем лесу. Однако, — добавил он с достоинством, — рябина у нас тоже бывает крупна перед морозом. Он отстранил апельсин рукою. Он был уже стар и ничему не желал отдавать предпочтение, ничему, что не росло в его родном лесу. Тогда Филька сунул свой апельсин за пазуху, чтобы поделиться им с Таней. Ничего не мог он съесть один — ни сладкого корня, который находил в лесу, ни весенней заболони лип, ни шмелиного меду, ни кислого сока у муравьев. Но Тани не было в толпе ее гостей. Куда она ушла? Она была сегодня печальна. Филька заглянул в другую комнату, где было темно и на кроватях лежали шубы. Ее и тут не было. Тогда он отправился на кухню и в сенях увидел Таню. Она незаметно пробиралась к дверям. Она была уже в дошке и, нагнувшись, затягивала у щиколотки ремешки своих новых торбасов. Филька молча отодвинулся, заслонив ее от взглядов гостей. Таня вышла на крыльцо. Воздух столбами подымался вверх и на страшной высоте превращался в тонкие облака, волочившиеся по освещенному небу. И сквозь них, точно сквозь прозрачное стекло, затуманенное дыханием, виднелась небольшая холодная луна. Таня ступила на снег, стараясь не скрипеть. Легкая сверкающая мгла посыпалась ей на плечи, на лицо. Она провела рукой по своей непокрытой голове и вышла за ворота. Она бегом пересекла улицу и остановилась у дома, где жила Женя. Он был весь окружен сугробами. Таня присела на снег и посидела немного, стыдясь заглянуть в окно. Потом забралась на сугроб. Окно приходилось как раз перед глазами. И сквозь стекло был виден свет, похожий на луну смутной своей белизной. Это горели свечи на елке. И вокруг нее двигались дети. Тени их проплывали мимо неподвижного взора Тани, и в каждой она узнавала Колю. Голова ее пылала на морозе. А она все глядела. И тени плыли и плыли, как в сумрачном царстве воды. И только одна оставалась неподвижной, более глубокая и черная, чем другие, — тень огромной рыбы с опущенным хвостом. Но и она вскоре поплыла. Она двигалась то вверх, то вниз, то становилась косо поперек всего стекла. И даже пузырьки, которые она выпускала изо рта, были отлично видны. Но вот чьи-то темные руки протянулись к окну, и рыба исчезла. Исчезла и вся волшебная картина, долго занимавшая Таню. Кто-то спиной заслонил окно. Близко стукнула дверь на крыльце. Таня быстро присела. Она соскользнула с сугроба и, перескакивая через снег, через лед, через мерзлые доски палисада, помчалась прочь. Она бежала бог весть куда, блуждала без направления, пока волнение ее не утихло. Но какая глубокая грусть все еще теснила ее существо! Таня не решалась войти в свой дом. Она постояла еще у себя во дворе под забором за стволом березы, скрывавшей ее от всех. Откуда это все, скажите мне кто-нибудь! Береза молчала, и шумела одна только ель, неохотно пропуская сквозь хвою холодный воздух. Филька вышел без шапки на крыльцо и тихо окликнул Таню. Она не отозвалась. Он выглянул даже за калитку и побрел назад. И только когда он скрылся, Таня вернулась в дом. Она вошла в свою комнату, где дети по-прежнему кружились вокруг ее отца. А на стуле стоял Коля и менял догоревшие на пихте свечи. При виде его у Тани не хватило дыхания. Она покачнулась. Волосы ее были влажны от инея, вся одежда в снегу. У меня закружилась голова. Коля соскочил со стула и подошел к Тане совсем близко. Я ходил за ним далеко к знакомому китайцу. Он принес ей сначала целую кучу мотылей — тонких червячков, более красных, чем ягоды лесного шиповника. Она положила их на лежанку, где сушились дрова. Затем он показал ей маленький аквариум, в котором плавала золотая рыба. Она была большая, с опущенным хвостом, похожим на длинное платье. Она толкалась в стекло. Она едва помещалась в своих прозрачных стенах. Листики зелени плавали сверху на воде. Таня сказала: — Ты ходил за ней к китайцу? Это совершенно напрасно. Я не держу, как Женя, рыбок за стеклом на окне. Придется ее зажарить. Коля сдвинул брови, глаза его стали темней, непроницаемей. Он как будто не слышал слов Тани. Только руки его ослабели, аквариум закачался, рыба, плеснув хвостом, всплыла наверх, и несколько капель воды пролилось через край на пол. Коля подошел к старухе, весь вечер стоявшей в дверях. Она очень вкусна. Она из породы карасевых. И, подойдя к отцу, она взяла его за руки: — Папа, мы будем с тобой сегодня много танцевать. Ты хорошо танцуешь. И вот ноги ее, так много пробежавшие сегодня по сугробам и по снегу, снова начали двигаться — теперь уже по гладкому полу. Она поднималась на цыпочки, чтобы закинуть руку на плечо отца. И когда голова ее, немного запрокинутая назад, уставала, Таня нагибалась и лбом прижималась к его рукаву. А руки отца слегка покачивали ее. Она склонялась туда и сюда, как речная трава, выросшая на тихом течении. И он был счастлив, улыбался. Наконец-то он был вознагражден за свои старания, которые, казалось ему, сегодня были напрасны, за свои богатые подарки, за веселую пляску, за апельсины во льду, за несколько капель вина, которые разрешил он выпить детям. Мать расхаживала среди гостей, тоже счастливая. Хотя каждый шаг ее был сдержан, но лицо наполнено живостью, и даже голос у нее был другой. Таня танцевала и с матерью, и с Надеждой Петровной и, устав от танцев, остановилась в углу за своим разукрашенным деревцем. Рядом с ней у окна стоял одиноко Филька. О нем она совсем забыла: за весь вечер не сказала ему ни слова. Филька несколько раз позвал ее. Она подняла на него свой рассеянный взгляд. Филька покачал головой. Оно закачалось под тяжестью ее руки, и серебряный шарик упал и разбился о пол. Таня наступила на осколки ногой. Но Фильке уже стало жалко ее. Его лицо, темное, как у отца и братьев, блестело при свете свечей. Он сказал: — А я могу свечку съесть. Таня молча смотрела на него. А Филька на самом деле снял с пихты горящую свечку, задул ее и начал жевать. Таня пришла вдруг в себя. Правда, смешно? Действительно, Таня не могла удержаться от смеха. А на глазах у Фильки загорелись слезы. Они, точно огоньки, светились из-под его толстых век. Он все жевал и жевал. И зачем ты, — добавила она, — показываешь детям глупые примеры? Рядом с Филькой стоял его маленький брат и тоже жевал свечку. Но он, по-видимому, не испытывал при этом никакой горечи. Его лицо с широкими скулами было только лукаво и выражало в полной мере удовольствие. А в руках он держал апельсин. XV Гости ушли после полуночи, и Таня всем пожелала счастья: своим дружным и недружным подругам, и охотнику, и Фильке, и отцу, и матери, и Надежде Петровне. И Коле сказала: — С Новым годом, Коля! Будь, друг, счастлив, и забудем об этой глупой рыбе. Она решила больше не думать о нем. А среди ночи Таня проснулась в страхе. Из личинок, которые она вчера положила на лежанку, вывелся молодой комар. Может быть, это был и старый комар, отогревшийся среди мотылей на печке, но только он ожил вдруг и зазвенел. Это было так страшно! Он звенел среди ночи зимой, когда ему вовсе не следовало звенеть. Таня сидела на кровати, глядя в темноту, и слушала этот звон, это трепетание комариных крыльев, а сердце ее стучало громко, словно колотушка ночного сторожа. Неужели этот жалкий звук мог ее так испугать? Но комар пропищал еще немного и замолк. Он умер сам. Таня же снова заснула и утром проснулась с радостью. Мать уже ушла в больницу на дежурство, но и это не огорчило Таню. Какое раздолье было у нее на душе, как легко ее тело — оно как будто совсем потеряло свой вес. Или, может быть, в самом деле любовь, о которой без всякой совести говорит толстощекая Женя? Ну и пусть любовь. Пусть она … Но я буду с ним сегодня танцевать на елке. И я пойду на каток. Я им вовсе не буду мешать. Я постою там с краю за сугробом и посмотрю только, как они будут кататься. И, может быть, у него на коньке развяжется какой-нибудь ремешок. Тогда я завяжу его своими руками. Да, я сделаю так непременно». И пока Таня мылась и завтракала, она все думала об этом. И глаза ее сияли, новым впечатлением казался ей каждый шаг, каждое движение руки. Она наточила коньки, перевязала их крепко ремешками и позвала с собой старую собаку, бросив ей на снег кусочек сахару. Та поискала его, тычясь мордой в разные места, но при своем слабом нюхе так и не могла найти. И все же бедный Тигр на этот раз пошел с ней. Но, как потом рассудил он своим стариковским умом, это было совершенно напрасно. Они зря простояли целый час на реке у катка, прячась за каждый сугроб. Никого они не встретили здесь.

Упражнение 5

Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!». Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Лошадь напрягала все силы гдз. Турбин избегал попадать на такие вечера его усаживали.

Лошадь напрягала все силы стараясь

Вход Регистрация Опубликовано 4 года назад по предмету Русский язык от Nikenlife2618 Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились.

Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну. Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить. Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы. Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его. И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным. Помню нашу первую встречу. Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции. Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею — беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить? Не могу и не пойду... Но он пошел. Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору. Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала: — Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет. И, немного подождав, добавила: — Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке. И что тянет его в эти горы?! Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню. Теперь это решение меня нисколько не удивило. Рано утром баня была готова. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика. Спасибо Игнату, не отказывает. Раздевшись, Зудов надел шапку-ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню. Не могу!.. Да поддай же, сделай милость... Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов. После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя. Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала. Так все было решено. Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд. Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей. Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя. Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом. Ветерок-баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька. Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж огромная птица, — Глухарь! Тут и ток, — сказал, остановившись, Лебедев. Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался. Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина. Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как-то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно. Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой... Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной. Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось. Опять в неподвижную дремоту погрузился лес. Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари. Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там далеко за гольцами на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари. Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей. Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче. В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, "посадил" птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок. Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова: — Ток... Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, — молчит. Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на "пол". Досада и чувство зависти на миг овладели мною. Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи. Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: "к-о-о-т, к-о-о-т". Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой. Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами. Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла. На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора — наст — под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках. Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река. Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки. Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима. Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял "суденышком". За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты. Наконец, мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир. Вынужденная ночевка. Собаки держат зверя. Удачный выстрел. Рано-рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди попрежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке. Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты. Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым. Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев. На один километр пути затрачивалось около часа, а сколько усилий! Если вначале нередко слышались шутки, то с полудня шли молча и все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату. Павел Назарович расчищал путь, намечал обходы. Дорога с каждым часом слабела: чем ярче светило солнце, тем чаще нарты проваливались в снег. Упряжки из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность, — в другое время ее и не заметили бы, — казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. На крутых подъемах в нарты впрягались по два-три человека. Каждый бугорок, канава или валежник преодолевались с большими усилиями. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться, разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты. Ползли долго, тяжело. Казалось, будто солнце неподвижно застыло над нами. День — как вечность. А окружающая нас природа была мертвой, как пустыня. К вечеру цепочка каравана разорвалась, люди с нартами растерялись по ощетинившимся холмам, по залитым вешней водою распадкам. А впереди лежал все тот же непролазный завал. Так и не дошли мы в тот день до Кизира. Ночевали в ложке возле старых кедров, сиротливо стоявших среди моря погибшего леса. Тем, кто первыми добрались до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с нами вернуться на помощь отставшим. Еще долго на нартовом следу слышался стук топоров, крик и проклятия. Вечер вкрадчиво сходил с вершин гор. Все собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовало ремонта, но после ужина никто и не думал браться за работу. Все, так устали, что сразу улеглись спать, причем, как всегда бывает после тяжелого дня, кто уснул прямо на земле у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул. Ночь была холодная. Забылись в тяжелом сне. Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод. Левка и Черня зверя держат, — повторил тот же голос. Я вскочил, торопливо натянул верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай доносился из соседнего ложка. He было сомнения: Левка и Черня были возле зверя. Но какого? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки схватились "врукопашную". Медведей, как хищников, отстреливали без разрешения. Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и стал на лыжи. Предутреннее небо чертили огнистые полоски падающих звезд. От костра в ночь убегали черные тени деревьев. Мы торопливо подвигались к ложку. За небольшой возвышенностью впереди показалось темное пятно. Это небольшим оазисом рос ельник среди погибшего леса. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напряженный. Задержались на минуту, чтобы определить направление ветра. Не спугнуть бы зверя раньше, чем увидим! Потом правой вершиной обошли ложок и спустились к ельнику против ветра. Высоко над горизонтом повисла зарница, предвестница наступающего утра. Вокруг все больше и больше светлело. Подвинулись еще вперед, к самому ельнику. Мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега — все это не ускользнуло бы от нашего внимания. Пожалуй, в зверовой охоте минуты скрадывания самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением. Делаем еще несколько шагов. Вот и край небольшого ската, но и теперь в просветах ельника никого не видно. Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня. Мы скинули ружья и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще более неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем подступали к небольшому отверстию под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и хотел заглянуть под корпи, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разломилось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим. Почти бессознательно я отпрыгнул в сторону, одна лыжа сломалась, и мне с трудом удалось удержать равновесие. Крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь мгновенным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот почти неуловимый момент Левка и Черня вцепились в медведя зубами. Он с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского. Разъяренные Левка и Черня не зевали. Наседая со всей присущей им напористостью, они впивались зубами в зад зверя. Медведь в страшном гневе бросался на собак. Так повторялось несколько раз. Я держал в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь — все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два выстрела раз за разом прокатились по ельнику и эхом отозвались далеко по мертвой тайге. Все это произошло так неожиданно, что я еще несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали свою злобу.

Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду. Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть? Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку. Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни? Мне сейчас об этом говорил Николаев. Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось. Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел. Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека. Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат. А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда. Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины. Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом. И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток? Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила. Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги. В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства. Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу. Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас. Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете? Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. Потом мы не видались больше. Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное. Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились? Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать. Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга. Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая. Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее. Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли.

Мало-помалу хвойный лес начал заменяться смешанным. Все чаще и чаще стали попадаться тополь, клен, осина, береза и липа. Я хотел было сделать второй привал, но Дерсу посоветовал пройти еще немного. Я сразу понял его. Значит, поблизости должно быть то, для чего это корье предназначалось. Мы прибавили шагу и через десять минут на берегу ручья увидели небольшой односкатный балаган, поставленный охотниками или искателями женьшеня. Осмотрев его кругом, наш новый знакомый опять подтвердил, что несколько дней тому назад по тропе прошел китаец и что он ночевал в этом балагане. Прибитая дождем зола, одинокое ложе из травы и брошенные старые наколенники из дабы [4] свидетельствовали об этом. Теперь я понял, что Дерсу не простой человек. Передо мной был следопыт, и невольно мне вспомнились герои Купера и Майн-Рида. Надо было покормить лошадей. Я решил воспользоваться этим, лег в тени кедра и тотчас же уснул. Часа через два меня разбудил Олентьев. Проснувшись, я увидел, что Дерсу наколол дров, собрал бересты и все это сложил в балаган. Я думал, что он хочет его спалить, и начал отговаривать от этой затеи. Но вместо ответа он попросил у меня щепотку соли и горсть рису. Меня заинтересовало, что он хочет с ними делать, и я приказал дать просимое. Гольд тщательно обернул берестой спички, отдельно в бересту завернул соль и рис и повесил все это в балагане. Затем он поправил снаружи корье и стал собираться. Он отрицательно покачал головой. Тогда я спросил его, для кого он оставил рис, соль и спички. Помню, меня глубоко поразило это. Я задумался… Гольд заботился о неизвестном ему человеке, которого он никогда не увидит и который тоже не узнает, кто приготовил ему дрова и продовольствие. Я вспомнил, что мои люди, уходя с биваков, всегда жгли корье на кострах. Делали они это не из озорства, а так просто, ради забавы, и я никогда их не останавливал. Этот дикарь был гораздо человеколюбивее, чем я. Забота о путнике!.. Отчего же у людей, живущих в городах, это хорошее чувство, это внимание к чужим интересам заглохло, а оно, несомненно, было ранее. Надо бы идти, — сказал подошедший ко мне Олентьев. Я очнулся. К вечеру мы дошли до того места, где две речки сливаются вместе, откуда, собственно, и начинается Лефу. Здесь она шириной 6—8 метров и имеет быстроту течения 120—140 метров в минуту. Глубина реки неравномерная и колеблется от 30 до 60 сантиметров. После ужина я рано лег спать и тотчас уснул. На другой день, когда я проснулся, все люди были уже на ногах. Я отдал приказание седлать лошадей и, пока стрелки возились с вьюками, успел приготовить планшет и пошел вперед вместе с гольдом. От места нашего ночлега долина стала понемногу поворачивать на запад. Левые склоны ее были крутые, правые — пологие. С каждым километром тропа становилась шире и лучше. В одном месте лежало срубленное топором дерево. Дерсу подошел, осмотрел его и сказал: — Весной рубили; два люди работали: один люди высокий — его топор тупой, другой люди маленький — его топор острый. Для этого удивительного человека не существовало тайн. Как ясновидящий, он знал все, что здесь происходило. Тогда я решил быть внимательнее и попытаться самому разобраться в следах. Вскоре я увидел еще один порубленный пень. Кругом валялось множество щепок, пропитанных смолой. Я понял, что кто-то добывал растопку. Ну, а дальше? А дальше я ничего не мог придумать. Действительно, скоро опять стали попадаться деревья, оголенные от коры я уже знал, что это значит , а метрах в двухстах от них на самом берету реки среди небольшой полянки стояла зверовая фанза. Это была небольшая постройка с глинобитными стенами, крытая корьем. Она оказалась пустой. Это можно было заключить из того, что вход в нее был приперт колом снаружи. Около фанзы находился маленький огородик, изрытый дикими свиньями, и слева — небольшая деревянная кумирня, обращенная как всегда лицом к югу. Внутренняя обстановка фанзы была грубая. Железный котел, вмазанный в низенькую печь, от которой шли дымовые ходы, согревающие каны нары , два-три долбленых корытца, деревянный ковш для воды, железный кухонный резак, металлическая ложка, метелочка для промывки котла, две запыленные бутылки, кое-какие брошенные тряпки, одна или две скамеечки, масляная лампа и обрывки звериных шкур, разбросанные по полу, составляли все ее убранство. Отсюда вверх по Лефу шли три тропы. Одна была та, по которой мы пришли, другая вела в горы на восток, и третья направлялась на запад. Эта последняя была многохоженая, конная. По ней мы пошли дальше. Люди закинули лошадям поводья на шею и предоставили им самим выбирать дорогу. Умные животные шли хорошо и всячески старались не зацеплять вьюками за деревья. В местах болотистых и на каменистых россыпях они не прыгали, а ступали осторожно, каждый раз пробуя почву ногой, прежде чем поставить ее как следует. Этой сноровкой отличаются именно местные лошади, привыкшие к путешествиям в тайге с вьюками. От зверовой фанзы река Лефу начала понемногу загибать к северо-востоку. Пройдя еще километров шесть, мы подошли к земледельческим фанзам, расположенным на правом берегу реки, у подножия высокой горы, которую китайцы называют Тудинза. Неожиданное появление военного отряда смутило китайцев. Я велел Дерсу сказать им, чтобы они не боялись нас и продолжали свои работы. Мне хотелось посмотреть, как живут в тайге китайцы и чем они занимаются. Звериные шкуры, растянутые для просушки, изюбровые рога, сложенные грудой в амбаре, панты, подвешенные для просушки, мешочки с медвежьей желчью [5] , оленьи выпоротки [6] , рысьи, куньи, собольи и беличьи меха и инструменты для ловушек — всё это указывало на то, что местные китайцы занимаются не столько земледелием, сколько охотой и звероловством. Около фанз были небольшие участки обработанной земли. Китайцы сеяли пшеницу, чумизу и кукурузу. Они жаловались на кабанов и говорили, что недавно целые стада их спускались с гор в долины и начали травить поля. Поэтому пришлось собирать овощи, не успевшие дозреть, но теперь на землю осыпались желуди, и дикие свиньи удалились в дубняки. Солнце стояло еще высоко, и я решил подняться на гору Тудинза, чтобы оттуда осмотреть окрестности. Вместе со мной пошел и Дерсу. Мы отправились налегке и захватили с собой только винтовки. Гора Тудинза представляет собой массив, круто падающий в долину реки Лефу и изрезанный глубокими падями с северной стороны. Пожелтевшая листва деревьев стала уже осыпаться на землю. Лес повсюду начинал сквозить, и только дубняки стояли еще одетые в свой наряд, поблекший и полузасохший. Гора была крутая. Раза два мы садились и отдыхали, потом опять лезли вверх. Кругом вся земля была изрыта. Дерсу часто останавливался и разбирал следы. По ним он угадывал возраст животных, пол их, видел следы хромого кабана, нашел место, где два кабана дрались и один гонял другого. С его слов все это я представил себе ясно. Мне казалось странным, как это раньше я не замечал следов, а если видел их, то, кроме направления, в котором уходили животные, они мне ничего не говорили. Через час мы достигли вершины горы, покрытой осыпями. Здесь мы сели на камни и стали осматриваться. На востоке высился высокий водораздел между бассейном Лефу и водами, текущими в Даубихе. Другой горный хребет тянулся с востока на запад и служил границей между Лефу и рекой Майхе. На юго-востоке, там, где оба эти хребта сходились вместе, высилась куполообразная гора Да-дянь-шань. Отсюда, с вершины Тудинзы, нам хорошо был виден весь бассейн верхнего течения Лефу, слагающийся из трех речек одинаковой величины. Две из них сливаются раньше и текут от востока-северо-востока, третья, та, по которой мы шли, имела направление меридиональное. Истоки каждой из них состоят из нескольких горных ручьев, сливающихся в одно место. В топографическом отношении горы верхнего Лефу представляют собой плоские возвышенности с чрезвычайно крутыми склонами, покрытые густым смешанным лесом с большим преобладанием хвои. Близ земледельческих фанз река Лефу делает небольшую излучину, чему причиной является отрог, выдвинувшийся из южного массива. Затем она склоняется к югу и, обогнув гору Тудинза, опять поворачивает к северо-востоку, какое направление и сохраняет уже до самого своего впадения в озеро Ханка. Как раз против Тудинзы река Лефу принимает в себя еще один приток — реку Отрадную. По этой последней идет вьючная тропа на Майхе. Я взглянул в указанном направлении и увидел какое-то темное пятно. Я думал, что это тень от облака, и высказал Дерсу свое предположение. Он засмеялся и указал на небо. Я посмотрел вверх. Небо было совершенно безоблачным: на беспредельной его синеве не было ни одного облака. Через несколько минут пятно изменило свою форму и немного передвинулось в сторону. Мы стали спускаться вниз. Скоро я заметил, что пятно тоже двигалось нам навстречу. Минут через десять гольд остановился, сел на камень и указал мне знаком, чтобы я сделал то же. Мы стали ждать. Вскоре я опять увидел пятно. Оно возросло до больших размеров. Теперь я мог рассмотреть его составные части. Это были какие-то живые существа, постоянно передвигающиеся с места на место. Действительно, это были дикие свиньи. Их было тут более сотни. Некоторые животные отходили в сторону, но тотчас опять возвращались назад. Скоро можно было рассмотреть каждое животное отдельно. Я не понял, про какого «человека» он говорил, и посмотрел на него недоумевающе. Посредине стада, как большой бугор, выделялась спина огромного кабана. Он превосходил всех своими размерами и, вероятно, имел около 250 килограммов веса. Стадо приближалось с каждой минутой. Теперь ясно были слышны шум сухой листвы, взбиваемой сотнями ног, треск сучьев, резкие звуки, издаваемые самцами, хрюканье свиней и визг поросят. И я опять его не понял. Самый крупный кабан был в центре стада, множество животных бродило по сторонам и некоторые отходили довольно далеко от табуна, так что, когда эти одиночные свиньи подошли к нам почти вплотную, большой кабан был еще вне выстрела. Мы сидели и не шевелились. Вдруг один из ближайших к нам кабанов поднял кверху свое рыло. Он что-то жевал. Я как сейчас помню большую голову, настороженные уши, свирепые глаза, подвижную морду с двумя носовыми отверстиями и белые клыки. Животное замерло в неподвижной позе, перестало есть и уставилось на нас злобными вопрошающими глазами. Наконец оно поняло опасность и издало резкий крик. Вмиг все стадо с шумом и фырканьем бросилось в сторону. В это мгновение грянул выстрел. Одно из животных грохнулось на землю. В руках Дерсу дымилась винтовка. Еще несколько секунд в лесу был слышен треск ломаемых сучьев, затем все стихло. Кабан, обитающий в Уссурийском крае, — вид, близкий к японской дикой свинье, — достигает 295 килограммов веса и имеет наибольшие размеры: 2 метра в длину и 1 метр в высоту. Общая окраска животного бурая; спина и ноги черные, поросята всегда продольно-полосатые. Тело его овальное, несколько сжатое с боков и поддерживается четырьмя крепкими ногами. Шея короткая и очень сильная; голова клиновидная; морда оканчивается довольно твердым и подвижным «пятачком», при помощи которого дикая свинья копает землю. Кабан относится к бугорчато-зубным, но кроме корневых зубов самцы вооружены еще острыми клыками, которые с возрастом увеличиваются, загибаются назад и достигают длины 20 сантиметров. Так как кабан любит тереться о стволы елей, кедров и пихт, жесткая щетина его бывает часто запачкана смолой. Осенью во время холодов он валяется в грязи. От этого к щетине его примерзает вода, сосульки все увеличиваются и образуют иногда такой толстый слой льда, что он служит помехой его движениям. Область распространения диких свиней в Уссурийском крае тесно связана с распространением кедра, ореха, лещины и дуба. Северная граница этой области проходит от низов Хунгари, через среднее течение Анюя, верхнее — Хора и истоки Бикина, а оттуда идет через Сихотэ-Алинь на север к мысу Успения. Одиночные кабаны попадаются и на реках Копи, Хади и Тумнину. Животное это чрезвычайно подвижное и сильное. Оно прекрасно видит, отлично слышит и имеет хорошее обоняние. Будучи ранен, кабан становится весьма опасен. Беда неразумному охотнику, который без мер предосторожности вздумает пойти по подранку. В этих случаях кабан ложится на свой след, головой навстречу преследователю. Завидев человека, он с такой стремительностью бросается на него, что последний нередко не успевает даже приставить приклад ружья к плечу и выстрелить. Кабан, убитый гольдом, оказался двухгодовалой свиньей. Я спросил старика, почему он не стрелял секача. Меня поразило, что Дерсу кабанов называет «людьми». Я спросил его об этом. Обмани понимай, сердись понимай, кругом понимай! Все равно люди… Для меня стало ясно. Воззрение на природу этого первобытного человека было анимистическое, и потому все окружающее он очеловечивал. На горе мы пробыли довольно долго. Незаметно кончился день. У облаков, столпившихся на западе, края светились так, точно они были из расплавленного металла. Сквозь них прорывались солнечные лучи и веерообразно расходились по небу. Дерсу наскоро освежевал убитого кабана, взвалил его к себе на плечи, и мы пошли к дому. Через час мы были уже на биваке. В китайских фанзах было тесно и дымно, поэтому я решил лечь спать на открытом воздухе вместе с Дерсу. Всю ночь мне мерещилась кабанья морда с раздутыми ноздрями. Ничего другого, кроме этих ноздрей, я не видел. Они казались мне маленькими точками. Потом вдруг увеличивались в размерах. Это была уже не голова кабана, а гора и ноздри — пещеры, и будто в пещерах опять кабаны с такими же дыроватыми мордами. Странно устроен человеческий мозг. Из впечатлений целого дня, из множества разнородных явлений и тысячи предметов, которые всюду попадаются на глаза, что-нибудь одно, часто даже не главное, а случайное, второстепенное, запоминается сильнее, чем все остальное! Некоторые места, где у меня не было никаких приключений, я помню гораздо лучше, чем те, где что-нибудь случилось. Почему-то запомнились одно дерево, которое ничем не отличалось от других деревьев, муравейник, пожелтевший лист, один вид мха и т. Я думаю, что я мог бы вещи эти нарисовать подробно со всеми деталями. Глава четвертая. В деревне Казакевичево Приметы Дерсу о погоде. Утром я проснулся позже других. Первое, что мне бросилось в глаза, — отсутствие солнца. Все небо было в тучах. Заметив, что стрелки укладывают вещи так, чтобы их не промочил дождь, Дерсу сказал: — Торопиться не надо. Наша днем хорошо ходи, вечером будет дождь. Я спросил его, почему он так думает. Дождь скоро — его тогда тихонько сиди, все равно спи. Действительно, я вспомнил, что перед дождем всегда бывает тихо и сумрачно, а теперь — наоборот: лес жил полной жизнью; всюду перекликались дятлы, сойки и кедровки и весело посвистывали суетливые поползни. Расспросив китайца о дороге, мы тронулись в путь. После горы Тудинза долина реки Лефу сразу расширяется от 1 до 3 километров. Отсюда начинались жилые места. Часам к двум мы дошли до деревни Николаевки, в которой насчитывалось тогда тридцать шесть дворов. Отдохнув немного, я велел Олентьеву купить овса и накормить хорошенько лошадей, а сам вместе с Дерсу пошел вперед. Мне хотелось поскорей дойти до ближайшей деревни Казакевичево и устроить своих спутников на ночь под крышу. Осенью в пасмурный день всегда смеркается рано. Часов в пять начал накрапывать дождь. Мы прибавили шагу. Скоро дорога разделилась надвое. Одна шла за реку, другая как будто бы направлялась в горы. Мы выбрали последнюю. Потом стали попадаться другие дороги, пересекающие нашу в разных направлениях. Когда мы подходили к деревне, было уже совсем темно. В это время стрелки дошли до перекрестка дорог и, не зная, куда идти, дали два выстрела. Опасаясь, что они могут заблудиться, я ответил им тем же. Вдруг в ближайшей фанзе раздался крик, и вслед за тем из окна ее грянул выстрел, потом другой, третий, и через несколько минут стрельба поднялась по всей деревне. Я ничего не мог понять: дождь, крики, ружейная пальба… Что случилось, почему поднялся такой переполох? Вдруг из-за одной фанзы показался свет. Какой-то кореец нес в одной руке керосиновый факел, а в другой берданку. Он бежал и кричал что-то по-своему. Мы бросились к нему навстречу. Неровный красноватый свет факела прыгал по лужам и освещал его искаженное страхом лицо. Увидев нас, кореец бросил факел на землю, выстрелил в упор в Дерсу и убежал. Разлившийся по земле керосин вспыхнул и загорелся дымным пламенем. Я видел, что в него стреляют, а он стоял во весь свой рост, махал рукой и что-то кричал корейцам. Услышав стрельбу, Олентьев решил, что мы подверглись нападению хунхузов. Оставив при лошадях двух коноводов, он с остальными людьми бросился к нам на выручку. Наконец стрельба из ближайшей к нам фанзы прекратилась. Тогда Дерсу вступил с корейцами в переговоры. Они ни за что не хотели открывать дверей. Никакие увещевания не помогли. Корейцы ругались и грозили возобновить пальбу из ружей. Нечего делать, надо было становиться биваком. Мы разложили костры на берегу реки и начали ставить палатки. В стороне стояла старая развалившаяся фанза, а рядом с ней были сложены груды дров, заготовленных корейцами на зиму. В деревне стрельба долго еще не прекращалась. Те фанзы, что были в стороне, отстреливались всю ночь. От кого? Корейцы и сами не знали этого. Стрелки и ругались и смеялись. На другой день была назначена дневка. Я велел людям осмотреть седла, просушить то, что промокло, и почистить винтовки. Дождь перестал; свежий северо-западный ветер разогнал тучи; выглянуло солнце. Я оделся и пошел осматривать деревню. Казалось бы, что после вчерашней перепалки корейцы должны были прийти на наш бивак и посмотреть людей, в которых они стреляли. Ничего подобного. Из соседней фанзы вышло двое мужчин. Они были одеты в белые куртки с широкими рукавами, в белые ватные шаровары и имели плетеную веревочную обувь на ногах. Они даже не взглянули на нас и прошли мимо. Около другой фанзы сидел старик и крутил нитки. Когда я подошел к нему, он поднял голову и посмотрел на меня такими глазами, в которых нельзя было прочесть ни любопытства, ни удивления. По дороге навстречу нам шла женщина, одетая в белую юбку и белую кофту; грудь ее была открыта. Она несла на голове глиняный кувшин с водой и шла прямо, ровной походкой, глядя вниз на землю. Поравнявшись с нами, кореянка не посторонилась и, не поднимая глаз, прошла мимо. И всюду, куда я ни приходил, я видел то удивительное равнодушие, которым так отличаются корейцы. Это спокойствие очень похоже на тупость. Казалось, здесь не было жизни, а были только одни механические движения. Корейцы живут хуторами. Фанзы их разбросаны на значительном расстоянии друг от друга, и каждая находится в середине своих полей и огородов. Вот почему небольшая корейская деревня сплошь и рядом занимает пространство в несколько квадратных километров. Возвращаясь назад к биваку, я вошел в одну из фанз. Тонкие стены ее были обмазаны глиной изнутри и снаружи. В фанзе имелось трое дверей с решетчатыми окнами, оклеенными бумагой.

Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика

Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы.

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы?

Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр...

Безродного пр...

Полное или частичное копирование материалов запрещено. При согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на ресурс. Код для вставки видео в блоги и другие ресурсы, размещенный на нашем сайте, можно использовать без согласования.

На утренние сборы уходило около часа. Приблизительно между 7 и 8 часами мы выступали в поход.

Около полудня делался большой привал. Лошадей развьючивали и пускали на подножный корм. Горячая пища варилась 2 раза в сутки, утром и вечером, а днем на привалах пили чай с сухарями или ели мучные лепешки, испеченные накануне. В час дня выступали дальше и шли примерно до 4 часов. За день мы успевали пройти от 15 до 25 км, смотря по местности, погоде и той работе, которая производилась в пути. Место для бивака всегда выбирали где-нибудь около речки.

Пока варился обед и ставили палатки, я успевал вычертить свой маршрут. В это время товарищи сушили растения, препарировали птиц, укладывали насекомых в ящики и нумеровали геологический материал. В 5 часов обедали и ужинали в одно и то же время. После этого с ружьем в руках я уходил экскурсировать по окрестностям и заходил иногда так далеко, что не всегда успевал возвратиться назад к сумеркам. Темнота застигала меня в дороге, и эти переходы в лунную ночь по лесу оставили по себе неизгладимые воспоминания. В девять часов вечера последний раз мы пили чай, затем стрелки занимались своими делами: чистили ружья, починяли одежду и обувь, исправляли седла… В это время я заносил в дневник свои наблюдения.

Во время путешествия скучать не приходится. За день так уходишься, что еле-еле дотащишься до бивака. Палатка, костер и теплое одеяло кажутся тогда лучшими благами, какие только даны людям на земле; никакая городская гостиница не может сравниться с ними. Выпьешь поскорее горячего чаю, залезешь в свой спальный мешок и уснешь таким сном, каким спят только усталые. В походе мы были ежедневно. Дневки были только случайные: например, заболела лошадь, сломалось седло и т.

Если окрестности были интересны, мы останавливались в этом месте на двое суток, а то и более. Из опыта выяснилось, что во время сильных дождей быть в дороге невыгодно, потому что пройти удается немного, люди и лошади скоро устают, седла портятся, планшет мокнет и т. В результате выходит так, что в ненастье идешь, а в солнечный день сидишь в палатке, приводишь в порядок съемки, доканчиваешь дневник, делаешь вычисления — одним словом, исполняешь ту работу, которую не успел сделать раньше. В день выступления, 19 мая, мы все встали рано, но выступили поздно. Это вполне естественно. Первые сборы всегда затягиваются.

Дальше в пути все привыкают к известному порядку, каждый знает своего коня, свой вьюк, какие у него должны быть вещи, что сперва надо укладывать, что после, какие предметы бывают нужны в дороге и какие на биваке. В первый день все участники экспедиции выступили бодрыми и веселыми. День был жаркий, солнечный. На небе не было ни одного облачка, но в воздухе чувствовался избыток влаги. Грязная проселочная дорога между селениями Шмаковкой и Успенкой пролегает по увалам горы Хандо-дин-за-сы. Все мосты на ней уничтожены весенними палами, и потому переправа через встречающиеся на пути речки, превратившиеся теперь в стремительные потоки, была делом далеко не легким.

На возвышенных местах характер растительности был тот же самый, что и около железной дороги. Это было редколесье из липы, дубняка и березы. При окружающих пустырях редколесье это казалось уже густым лесом. К трем часам дня отряд наш стал подходить к реке Уссури. Опытный глаз сразу заметил бы, что это первый поход. Лошади сильно растянулись, с них то и дело съезжали седла, расстегивались подпруги, люди часто останавливались и переобувались.

Кому много приходилось путешествовать, тот знает, что это в порядке вещей. С каждым днем эти остановки делаются реже, постепенно все налаживается, и дальнейшие передвижения происходят уже ровно и без заминок. Тут тоже нужен опыт каждого человека в отдельности. Когда идешь в далекое путешествие, то никогда не надо в первые дни совершать больших переходов. Наоборот, надо идти понемногу и чаще давать отдых. Когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания.

Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием. Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около 180 дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом. Вечером приходили крестьяне-старожилы.

Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам ее.

Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идет одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к 10 часам утра погода разгулялась. Тогда мы увидели то, что искали. В 5 км от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих релок давало возможность подойти к ней вплотную.

Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами. Каждый из стрелков по очереди шел сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [42] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе [43]. Перебираясь с одной релки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки.

На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка. Она цедила, как решето, но все же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на ее починку. Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали веревочные петли. Когда все было готово, приступили к переправе. Сначала перевезли седла, потом переправили людей.

Осталась очередь за конями. Сами лошади в воду идти не хотели, и надо было, чтобы кто-нибудь плыл вместе с ними. На это опасное дело вызвался казак Кожевников. Он разделся донага, сел верхом на наиболее ходового белого коня и смело вошел в реку. Стрелки тотчас же всех остальных лошадей погнали за ним в воду. Как только лошадь Кожевникова потеряла дно под ногами, он тотчас же соскочил с нее и, ухватившись рукой за гриву, поплыл рядом.

Вслед за ним поплыли и другие лошади.

С этими словами Страж подхватил свою рубашку и исчез на лестнице, ведущей внутрь башни. Ранд судорожно двигал челюстью, стараясь хоть как-то смочить пересохший рот. Он смотрел на приближающуюся к Фал Дара колонну так, словно та и впрямь была змеей, смертельно опасной, источающей яд гадюкой. В его ушах громко звенели трубы и рокотали барабаны. Престол Амерлин, та, которая повелевает Айз Седай. Она идет сюда из-за меня. Иной причины Ранду придумать не удавалось.

Они знали многое, обладали знанием, которое - он был уверен в этом - могло помочь ему. И Ранд не осмеливался ни одну из них спросить об этом. Он боялся, что они здесь с целью укротить его. И боюсь, что они здесь вовсе не за этим, как с неохотой он признался себе. Свет, я не знаю, что пугает меня больше! Свет, я не хочу иметь ничего общего с этим. Клянусь, я никогда ее не трону! Вздохнув, юноша вдруг понял, что отряд Айз Седай уже вступил в городские ворота.

Яростно закружился ветер, морозными порывами обращая капли пота в льдинки, от шума ветра трубы звучали затаенным ехидным смехом; Ранду почудился в воздухе сильный запах раскопанной могилы. Моей могилы - если я останусь тут. Сграбастав свою рубашку, он скатился по лестнице и бросился бежать. Туда и сюда чуть ли не бегом носились слуги в черно-золотом, озабоченные тем, чтобы приготовить для гостей покои, или тем, чтобы доставить распоряжения на кухни; то и дело кто-то из них сокрушался и вздыхал, что им не успеть приготовить все для столь значительной особы, раз они не были своевременно предупреждены. Темноглазые воины, с обритыми головами, за исключением пучка волос, перевязанного кожаным ремешком, не бежали, но спешка подталкивала их в спину, а лица сияли от возбуждения, обычно приберегаемого для битвы. Кое-кто из солдат заговаривал с торопящимся по коридору Рандом. Да покровительствует мир твоему мечу! Торопишься переодеться?

Наверно, тебе захочется выглядеть получше, когда тебя представят Престолу Амерлин. Будь уверен, она захочет увидеть тебя и твоих друзей, да и женщин тоже. Ранд бегом направился к широкой лестнице, по которой могли свободно пройти в ряд двадцать человек и которая вела наверх, на мужскую половину. Должно быть, из-за Морейн Седай и вас, южан, а? Из-за чего же еще? У дверей в мужскую половину, широких, окованных железом, теперь распахнутых настежь, толпились мужчины с кисточками волос на макушках и приглушенно переговаривались о прибытии Амерлин. От множества голосов в коридоре висело монотонное гудение. Амерлин здесь.

Прибыла ради тебя и твоих друзей, наверное. Мир, что за честь для вас! Она редко покидает Тар Валон, а в Пограничные Земли ни разу не приезжала на моей памяти... Ранд отвечал немногословно. Ему нужно умыться. Найти чистую рубашку. На разговоры мало времени. Они понимающе кивали и пропускали юношу.

Никто из них не знал сути происходящего, за исключением того, что он со своими друзьями путешествовал вместе с Айз Седай, что двое из его друзей - женщины, собирающиеся отправиться в Тар Валон обучаться на Айз Седай, но слова мужчин ранили, вонзаясь в душу, словно шайнарским солдатам было известно все. Она прибыла сюда из-за меня. Ранд вихрем промчался через мужскую половину, ворвался в комнату, в которой жил вместе с Мэтом и Перрином... В комнате оказалось полно женщин в черно-золотом, все сосредоточенно занимались своим делом. Помещение было небольшим, а с такими окнами - пара высоких узких бойниц для стрел, - выходившими в один из внутренних двориков, комната ничуть не казалась просторнее. Три кровати на выложенных черно-золотой плиткой возвышениях, в ногах каждой - сундук, еще три простых стула, умывальник у двери, а в углу громоздится высокий широкий гардероб. Восемь женщин в комнате походили на рыб в садке. Женщины едва взглянули на Ранда и продолжали выгребать из шкафа его одежду - а заодно и Мэтову, и Перринову - и заменяли ее новой.

Все обнаруженное в карманах выкладывалось на крышки ларей, а старая одежда была небрежно, будто ненужное тряпье, связана в узлы. Одна из женщин фыркнула, просунув палец сквозь прореху в рукаве его единственной куртки, потом кинула ее в кучу на полу. Другая женщина, черноволосая, с большой связкой ключей на поясе, обернулась к Ранду. Это была Элансу - шатайян крепости. Он считал эту узколицую женщину домоправительницей - хотя дом, что она вела, был крепостью, и не один десяток слуг исполнял ее приказания. Так что, чем меньше вы будете путаться под ногами, - твердо добавила она, - тем скорее мы с этим закончим. Не многие мужчины смогли бы выдержать натиск шатайян, когда та хотела что-то сделать по-своему, - поговаривали, даже Лорд Агельмар, бывало, пасовал перед ней, - и она совершенно не ожидала каких-то неприятностей от молодого парня, который по возрасту годился ей в сыновья. Ранд проглотил слова, которые уже крутились на языке, - на споры не было времени.

В любую минуту за ним могла послать Престол Амерлин. Пожалуйста, передайте мою благодарность Леди Амалисе и скажите ей, что я готов служить ей душой и телом. Вплоть до ниточки. Белье тоже. Пара женщин искоса стрельнули глазами на юношу. К дверям никто даже и шага не сделал. Ранд, чтобы не рассмеяться истерично, прикусил себе щеку. В Шайнаре многие обычаи отличались от того, к чему он привык, и было такое, к чему он никак не сумел бы приспособиться, живи он тут вечно.

Купался он теперь в тихие предутренние часы, когда большие, выложенные плиткой бассейны были пусты, после того как обнаружил, что в любой момент рядом с ним в воду могла забраться женщина это могла оказаться судомойка или сама Леди Амалиса, сестра Лорда Агельмара, - в Шайнаре купальни были единственным местом, где не существовало ни титулов, ни разницы в положении , надеясь, что он потрет ей спину в обмен на такую же услугу, и спрашивая, отчего у него такое красное лицо, не сгорел ли он случаем на солнце. Вскоре они поняли, о чем говорит краска на его лице, и не было в крепости женщины, которую, по-видимому, не очаровало бы смущение этого парня. Через час я могу оказаться мертвым или чего похуже. Ранд громко откашлялся. Честное слово. Одна из женщин тихонько хихикнула, даже губы Элансу дрогнули, но шатайян кивнула и жестом указала остальным забрать связанные узлы. Она уходила последней и в дверях, приостановившись, прибавила: - И сапоги тоже. Морейн Седай сказала - все.

Ранд открыл было рот, но потом захлопнул. Но если для того, чтобы шатайян оставила его одного и дала ему шанс уйти, нужно отдать сапоги, то он готов на такую жертву, он готов отдать ей все, чтобы ей еще не вздумалось бы попросить. У него и так нет времени. Да, конечно. Ранд закрыл дверь, буквально выталкивая Элансу из комнаты. Оставшись один, он бухнулся на кровать и принялся стаскивать сапоги - они были вполне хорошими: кожа, немного потертая, кое-где потрескалась, но носить их еще можно, крепкие и в самый раз по ноге, - затем торопливо разделся, бросив все в кучу на сапоги, и, так же торопясь, ополоснулся в тазу. Вода обожгла холодом; на мужской половине вода всегда была ледяной. У гардероба были три широкие дверцы, украшенные по-шайнарски незатейливой резьбой, напоминающей вереницы водопадов и озер между скал.

Распахнув центральную створку, Ранд на минуту оторопел при виде того, что заменило ту немногую одежду, которую он принес с собой. Дюжина кафтанов и курток с высоким воротником, из лучшей шерсти, скроенные не хуже, чем те, что Ранду доводилось видеть на плечах купцов или лордов, богато расшитые, как праздничные одежды. Целая дюжина! По три рубашки к каждой куртке - льняные и шелковые, с широкими рукавами и плотными манжетами. Два плаща. Два, когда он всю жизнь обходился всего одним! Один плащ был из обыкновенной толстой шерсти темно-зеленого цвета, другой - густо-голубой, с жестким воротником-стойкой, украшенный вышитыми золотом цаплями... Будто неуверенные в том, что чувствуют, пальцы коснулись вышитого змея, свернувшегося чуть ли не кольцом, но змея с четырьмя лапами и золотой львиной гривой, в золотой и темно-красной чешуе, каждая лапа оканчивалась пятью золотыми когтями.

Рука Ранда отдернулась, словно обжегшись. Помоги мне Свет! Сделала ли это Амалиса, или Морейн? Многие ли видели это? Многие ли знают, что это такое, что оно значит? Один - уже будет слишком много. Чтоб я сгорел, она вовсю старается, чтобы меня убили. Проклятая Морейн даже разговаривать со мной не желает, а теперь подарила мне проклятую красивую одежду, чтобы я в ней и умер!

От легкого скрипа двери Ранд чуть из шкуры своей не выскочил. Вероятно, мне было бы лучше... Раздался скрип - словно бы она пыталась повернуть ручку двери. Вздрогнув, Ранд понял, что он все еще голый. Не входите! Ранд открыл ее лишь настолько, чтобы сунуть узел в руки шатайян. Элансу постаралась заглянуть в приоткрытую дверь. Может быть, мне лучше просто заглянуть и удостовериться...

Он плечом надавил на дверь, захлопнув ее перед носом Элансу, и услышал с той стороны смех. Ворча, Ранд торопливо одевался. Он не мог допустить, чтобы у кого-нибудь нашелся предлог войти к нему. Серые штаны оказались более облегающими, чем те, что были ему привычны, но все равно удобными, а рубашка, с пышными рукавами, сияла белизной, которая вполне удовлетворила бы любую хозяйку в Эмондовом Лугу в день старки. Высокие, по колено, сапоги пришлись впору, да так, будто он их носил целый год. Ранд надеялся, что причиной тому искусство сапожника, а не Айз Седай. Вся одежда, если ее сложить, наверняка бы образовала кучу высотой с Ранда. Но юноша уже привык к роскоши чистых рубашек, к тому, что не нужно носить штаны день за днем, пока от пота и грязи они не становились такими же жесткими, как и сапоги, а потом надевать и надевать их опять.

Ранд достал из ларя седельные сумки и, что смог, запихал в них, потом с неохотой расстелил на постели причудливый плащ и набросал на него еще несколько рубашек и штанов. Свернутый опасным знаком внутрь и затянутый веревкой так, чтобы его можно было бы повесить на плечо, плащ немногим отличался от узлов, что несли с собой парни, которых он встречал на дорогах. Через бойницы в комнату ворвался раскат фанфар - труб, приветствующих из-за городских стен, труб, откликающихся с крепостных башен. Как-то он видел, как женщины, ошибившись или разочаровавшись в узоре, распускали вышитое ими, и со стороны эта процедура непосильной не выглядела. Оставшуюся одежду - по правде говоря, большую ее часть - Ранд затолкал обратно в гардероб. Не нужно оставлять доказательства бегства, да в тому же такие, которые обнаружит первый же заглянувший в комнату после его ухода. По-прежнему хмурясь. Ранд опустился на колени возле своей кровати.

Выложенные плиткой помосты, на которые опирались ножки кроватей, представляли собой печи, где притушенный огонь, горя всю ночь, сохранял постель теплой даже в самую холодную ночь шайнарской зимы. В это время года ночи были холоднее, чем Ранд привык, но теперь хватало и одеяла. Открыв заслонку, он вытащил сверток, оставить который не мог. Юноша порадовался про себя, что Элансу не пришло в голову, что там кто-нибудь может хранить одежду. Водрузив узел на одеяла, он отвязал уголок и отогнул его. Плащ менестреля, вывернутый наизнанку, чтобы скрыть от чужих глаз сотни покрывающих его заплат, заплат всех вообразимых расцветок и размеров. Сам плащ был вполне плотным и целым, а по многоцветью заплат всегда безошибочно узнавался менестрель. Это плащ менестреля.

Был когда-то плащом менестреля. Внутри узла сиротливо жались друг к другу два жестких кожаных футляра. В большом хранилась арфа, к которой Ранд не прикасался. Арфа - не для неуклюжих фермерских пальцев, парень. В другом, узком и длинном, лежала украшенная золотой и серебряной гравировкой флейта, которой юноша, с тех пор как ушел из дома, не раз зарабатывал себе ужин и ночлег. На флейте его научил играть Том Меррилин - перед тем как погиб. Ранд, касаясь инструмента, всегда вспоминал менестреля, проницательные голубые глаза Тома, его длинные седые усы, то, как Том сует ему в руки свернутый плащ и кричит, чтобы он убегал. А потом Том побежал сам, кинжалы как по волшебству появились у него в руках, совсем как на представлении, и бежал он сразиться с Мурддраалом, что шел убивать Ранда и Мэта...

С душевным трепетом Ранд вновь затянул узел. Он не был уверен, что верит в это. Во всяком случае, не так, как полагал, очевидно, Лан. В любом случае, даже не появись тут Престол Амерлин, ему уже давно было пора уходить из Фал Дара. Натянув на себя отложенную куртку, - которая была густого, темно-зеленого цвета, напоминавшего ему о лесах в родных краях, о Тэмовой ферме в Западном Лесу, где он рос, о Мокром Лесе, где он учился плавать, - Ранд застегнул пояс с мечом, отмеченным знаком цапли, на другой бок повесил ощетинившийся стрелами колчан. Лук со снятой тетивой стоял в углу рядом с луками Мэта и Перрина - длинный, на две ладони выше юноши, посох. Ранд сам вырезал его вскоре после возвращения в Фал Дара, и кроме него лишь Лан и Перрин могли натянуть его. Просунув скатку одеял и новый плащ под петли на своих вьюках, он повесил узлы на левое плечо, забросил поверх них седельные сумки и взял лук.

Оставить правую руку свободной, подумал Ранд. Заставить их думать, что я опасен. Может быть, кто-то так и решит. Дверь, скрипнув, отворилась, открыв взору почти опустевший коридор; один слуга в ливрее пронесся мимо, но он ограничился лишь тем, что бросил на Ранда мимолетный взгляд. Едва стремительные шаги стихли. Ранд выскользнул в коридор. Он пытался идти естественной, небрежной походкой, но с седельными сумками на плече и узлами за спиной выглядел он тем, кем и был на самом деле - человеком, отправляющимся в дальний путь н не собирающимся возвращаться. Ранд прекрасно понимал, как выглядит со стороны, но поделать ничего не мог.

Вновь взревели трубы, теперь, внутри крепости, звуча чуть глуше. Сегодня навряд ли Лорд Агельмар или же кто-то из его семьи решит прокатиться верхом, и в конюшне могут оказаться разве что двое-трое младших конюхов. Один вел в обход всей крепости, огибая личный сад Лорда Агельмара, потом по дальней стороне цитадели и через кузницу, теперь тоже наверняка опустевшую, и на конюшенный двор. Пока доберешься до лошади, уже сто раз успеют отдать распоряжения начать поиски. Другой путь был много короче: сначала через внешний крепостной двор-плац, где как раз сейчас вот-вот должна появиться Престол Амерлин, а в придачу к ней - дюжина или даже больше Айз Седай. При этой мысли кожу защипало; с него уж хватит Айз Седай на всю жизнь здравомыслящего человека. Одной и так хватило по горло. Все сказания твердят об этом, и он твердо знал это.

Но Ранд удивился, когда ноги понесли его к внешнему двору. Скорей всего, увидеть легендарный Тар Валон ему никогда не доведется - такого риска он себе позволить не мог ни теперь, ни когда-нибудь в будущем, - но можно напоследок одним глазком глянуть на Престол Амерлин до своего ухода. Все равно что повидать королеву. Нет ничего опасного в одном взгляде, да еще и издали. Останавливаться я не буду и уйду раньше, чем она успеет понять, что я был там. Ранд потянул тяжелую, окованную железными полосами дверь, ведущую во внешний двор цитадели, и шагнул в тишину. Народ густо усеивал дорожки для часовых по верху каждой стены - солдаты с хохолками на макушках, слуги в ливреях, челядинцы, еще не успевшие отмыться от грязи, все плотно прижатые друг к другу, на плечах у многих сидели дети, глядя поверх голов старших, другие ребятишки протискивались вперед, вытягивая шеи между колен и под локтями у взрослых. На галереях для лучников было не протолкнуться, они казались забитыми, будто бочки яблоками, даже в узких бойницах стен виднелись лица.

Плотная людская масса окаймляла двор крепости еще одной стеной. Все в молчании смотрели и ждали. Ранд протолкался вдоль стены, мимо выстроившихся по краям двора кузниц и мастерских оружейников - Фал Дара был крепостью, а не дворцом, несмотря на свои размеры и суровое великолепие, и все тут подчинялось одной цели, - тихо извиняясь перед людьми, которых ненароком задевал. Некоторые оборачивались сердито, кое-кто бросал вслед недоуменный взгляд на седельные сумки и узлы, но никто не нарушил тишины. Большинство же даже не удосужилось полюбопытствовать, кто это там мимоходом толкнул их. Поверх голов большей части собравшихся Ранд мог без труда наблюдать за происходящим во дворе крепости. Сразу за главными воротами, внутри цитадели, выстроилась шеренга мужчин, стоящих рядом со своими лошадьми. Юноша насчитал их шестнадцать.

Ни у одного из них не было похожих доспехов или одинаковых мечей, и ни один не походил на Лана, но Ранд не сомневался, что все они - Стражи. Круглые лица, квадратные лица, узкие лица, у всех шестнадцати был такой облик, будто они видят то, что другим людям недоступно, слышат то, что другие услышать не могут. Стоя в непринужденных позах, они выглядели столь же смертоносно, как и волчья стая. Лишь одно у них было схоже: все, как один, носили меняющие цвета плащи, который Ранд впервые увидел на Лане, плащи, которые зачастую словно сливались с тем, что находилось позади. Глядя сразу на стольких воинов в этих плащах, нельзя было сохранить ни легкое сердце, ни безмятежный вид. Впереди Стражей, в дюжине шагов от них, стояли, рядом со своими лошадьми, женщины, капюшоны их плащей были отброшены за спину. Теперь Ранд пересчитал их. Четырнадцать Айз Седай.

Должно быть, они. Высокие и низкие, стройные и полные, смуглые и белокожие, волосы подстрижены коротко или нет, распущенные по плечам, свободно ниспадающие на спину или заплетенные в косы, одежды столь же различны, как и у Стражей, сколько женщин - столько же фасонов и цветов. Однако они тоже обладали сходством в одном - теперь, когда они стояли все вместе, оно стало явственным. Для женщин они выглядели лишенными всякого возраста.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий