Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей.
Гулов ответы
1) (В)ТЕЧЕНИЕ суток Ольга ждала вестей – (НА)УТРО в дверь постучали. 2) Речевой этикет (В)ЦЕЛОМ явление универсальное, но в ТО(ЖЕ) время каждый народ выработал свою специфическую систему правил речевого поведения. 1) (В)ТЕЧЕНИЕ суток Ольга ждала вестей – (НА)УТРО в дверь постучали. 2) Речевой этикет (В)ЦЕЛОМ явление универсальное, но в ТО(ЖЕ) время каждый народ выработал свою специфическую систему правил речевого поведения. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те. Упр 142. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть. В течение этого времени фрегат, со сломанным рангоутом и заметными постороннему взгляду очагами возгорания, продолжал вести огонь.
Упражнение 5
Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр...
Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр...
А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток!
Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного.
Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы.
Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся.
Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет.
Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко.
Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание!
Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете.
А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами.
Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать. Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит.
И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит.
А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат.
А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить.
Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются.
К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу. Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное.
Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали.
Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда.
Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт!
И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна!
Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников. Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов.
Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей.
Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины.
Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает? Что думает?
Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша.
Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители. Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь.
Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом.
И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток?
Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление.
Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу!
С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила. Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк.
Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство.
Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги.
В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем.
Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен.
Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать. Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства. Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу.
Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу.
Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас.
Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете? Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня.
Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что со временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…» — Дальше вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. Потом мы не видались больше.
Она… она уехала куда-то и, кажется, вышла замуж за… одного инженера. Это второстепенное. Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга.
Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл. И вы — тоже? Но он тотчас же опомнился и с натянутым смехом воскликнул: — Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы.
Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем же мы остановились? Поздно, — сказал Ромашов, вставая. Назанский не стал его удерживать. Простились они не холодно и не сухо, но точно стыдясь друг друга.
Ромашов теперь еще более был уверен, что письмо писано Шурочкой. Идя домой, он все время думал об этом письме и сам не мог понять, какие чувства оно в нем возбуждало. Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая. Точно это письмо и ему давало в руки какую-то таинственную, незримую нить, идущую в будущее.
Ветер утих. Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием.
И была у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым веснам, была тихая, беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому… Придя к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном-обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское сердце. Может быть, вы думаете, что никто не знает, где вы бываете каждый вечер? И у стен есть уши.
Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую вам быть осторожнее. Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды.
Владеть кинжалом я умею, Я близ Кавказа рождена!!! Прежде ваша, теперь ничья Раиса. Непременно будьте в ту субботу в собрании. Нам надо объясниться.
Я для вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского: «Его мысли были серы, как солдатское сукно». Он заснул скоро, тяжелым сном.
И, как это всегда с ним бывало в последнее время после крупных огорчений, он увидел себя во сне мальчиком. Не было грязи, тоски, однообразия жизни, в теле чувствовалась бодрость, душа была светла и чиста и играла бессознательной радостью. И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые улицы Москвы блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне. Но где-то на краю этого ликующего мира, далеко на горизонте, оставалось темное, зловещее пятно: там притаился серенький, унылый городишко с тяжелой и скучной службой, с ротными школами, с пьянством в собрании, с тяжестью и противной любовной связью, с тоской и одиночеством.
Вся жизнь звенела и сияла радостью, но темное враждебное пятно тайно, как черный призрак, подстерегало Ромашова и ждало своей очереди. И один маленький Ромашов — чистый, беззаботный, невинный — страстно плакал о своем старшем двойнике, уходящем, точно расплывающемся в этой злобной тьме. Среди ночи он проснулся и заметил, что его подушка влажна от слез. Он не мог сразу удержать их, и они еще долго сбегали по его щекам теплыми, мокрыми, быстрыми струйками.
VI За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали, что им за это не достанется. Ротные командиры, большею частью люди многосемейные, погруженные в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные жестокой бедностью и жизнью сверх средств, кряхтели под бременем непомерных расходов и векселей. Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать.
Некоторые только и жили, что винтом, штосом и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, — об этом знали, но смотрели сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, — в одиночку. Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках.
На службу ротные ходили с таким же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства. Батальонные командиры ровно ничего не делали, особенно зимой. Есть в армии два таких промежуточных звания — батальонного и бригадного командиров: начальники эти всегда находятся в самом неопределенном и бездеятельном положении. Летом им все-таки приходилось делать батальонные учения, участвовать в полковых и дивизионных занятиях и нести трудности маневров.
В свободное же время они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж. Однако перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга. Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что было пропущено. С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения.
Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры. Такие дни бывали настоящей страдой, и о воскресном отдыхе с лишними часами сна мечтал, как о райском блаженстве, весь полк, начиная с командира до последнего затрепанного и замурзанного денщика. Этой весной в полку усиленно готовились к майскому параду.
Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера. Еще более широкою известностью пользовались его приказы, написанные в лапидарном суворовском духе. Провинившихся подчиненных он разделывал в этих приказах со свойственным ему хлестким и грубым сарказмом, которого офицеры боялись больше всяких дисциплинарных наказаний. Поэтому в ротах шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами.
Но для Ромашова благодаря аресту пропала вся прелесть этого сладкого отдыха. Встал он очень рано и, как ни старался, не мог потом заснуть. Он вяло одевался, с отвращением пил чай и даже раз за что-то грубо прикрикнул на Гайнана, который, как и всегда, был весел, подвижен и неуклюж, как молодой щенок. В серой расстегнутой тужурке кружился Ромашов по своей крошечной комнате, задевая ногами за ножки кровати, а локтями за шаткую пыльную этажерку.
В первый раз за полтора года — и то благодаря несчастному и случайному обстоятельству — он остался наедине сам с собою. Прежде этому мешала служба, дежурства, вечера в собрании, карточная игра, ухаживание за Петерсон, вечера у Николаевых. Иногда, если и случался свободный, ничем не заполненный час, то Ромашов, томимый скукой и бездельем, точно боясь самого себя, торопливо бежал в клуб, или к знакомым, или просто на улицу, до встречи с кем-нибудь из холостых товарищей, что всегда кончалось выпивкой. Теперь же он с тоской думал, что впереди — целый день одиночества, и в голову ему лезли все такие странные, неудобные и ненужные мысли.
В городе зазвонили к поздней обедне. Сквозь вторую, еще не выставленную раму до Ромашова доносились дрожащие, точно рождающиеся один из другого звуки благовеста, по-весеннему очаровательно грустные. Сейчас же за окном начинался сад, где во множестве росли черешни, все белые от цветов, круглые и кудрявые, точно стадо белоснежных овец, точно толпа девочек в белых платьях. Между ними там и сям возвышались стройные, прямые тополи с ветками, молитвенно устремленными вверх, в небо, и широко раскидывали свои мощные куполобразные вершины старые каштаны; деревья были еще пусты и чернели голыми сучьями, но уже начинали, едва заметно для глаза, желтеть первой, пушистой, радостной зеленью.
Утро выдалось ясное, яркое, влажное. Деревья тихо вздрагивали и медленно качались. Чувствовалось, что между ними бродит ласковый прохладный ветерок и заигрывает, и шалит, и, наклоняя цветы книзу, целует их. Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону.
Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно проходили люди. Целый свободный день! Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях.
Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души. И вместе с тем вспомнилось ему, как в раннем детстве, еще до корпуса, мать наказывала его тем, что привязывала его тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила. И маленький Ромашов сидел покорно целыми часами. В другое время он ни на секунду не задумался бы над тем, чтобы убежать из дому на весь день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа.
Он часто, ускользнув таким образом, увязывался на другой конец Москвы за военной музыкой или за похоронами, он отважно воровал у матери сахар, варенье и папиросы для старших товарищей, но нитка! Он даже боялся натягивать ее немного посильнее, чтобы она как-нибудь не лопнула. Здесь был не страх наказания, и, конечно, не добросовестность и не раскаяние, а именно гипноз, нечто вроде суеверного страха перед могущественными и непостижимыми действиями взрослых, нечто вроде почтительного ужаса дикаря перед магическим кругом шамана. Это я сижу.
Ведь это — Я!
Проведение реформы, о которой говорится в отрывке, относится к последнему десятилетию XIX в. Данная реформа известна в истории как «реформа Канкрина». Проведение данной реформы состоялось до русско-японской войны 1904-1905 гг. Реформа, о которой идёт речь в отрывке, была проведена в правление императора Александра III.
Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!.. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава Богу, не мальчик дался… — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что… — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых… ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением, и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил… Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — р-раз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет? Потом суд его оправдал. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать… — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде… — А на людях? Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет. Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк. Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов. Здесь решается судьба России!.. Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой!
Упражнение 5
Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же бесконечная, вольная, пр... Безродного пр...
Белая берёза под моим окном пр... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непр...
В единственном театре городка был устроен пышный вечер в честь прибывших. Весь «цвет» петлюровской интеллигенции присутствовал на нем: украинские учителя, две поповские дочери — старшая, красавица Аня, младшая — Дина, мелкие подпанки, бывшие служащие графа Потоцкого, и кучка мещан, называвшая себя «вильным казацтвом», украинские эсеровские последыши. Театр был битком набит. Одетые в национальные украинские костюмы, яркие, расшитые цветами, с разноцветными бусами и лентами, учительницы, поповны и мещаночки были окружены целым хороводом звякающих шпорами старшин, точно срисованных со старых картин, изображавших запорожцев. Гремел полковой оркестр. На сцене лихорадочно готовились к постановке «Назара Стодоли».
Не было электричества. Пану полковнику доложили об этом в штабе. Он, собиравшийся лично почтить своим присутствием вечер, выслушал своего адъютанта, хорунжего Паляныцю, а по-настоящему — бывшего подпоручика Полянцева, бросил небрежно, но властно: — Чтобы свет был. Умри, а монтера найди и пусти электростанцию. Хорунжий Паляныця не умер и монтеров достал. Через час двое петлюровцев вели Павла на электростанцию. Таким же образом доставили монтера и машиниста. Паляныця сказал коротко: — Если до семи часов не будет света, повешу всех троих!
Эти кратко сформулированные выводы сделали свое дело, и через установленный срок был дан свет. Вечер был уже в полном разгаре, когда явился пан полковник со своей подругой, дочерью буфетчика, в доме которого он жил, пышногрудой, с ржаными волосами девицей. Богатый буфетчик обучал ее в гимназии губернского города. Усевшись на почетные места, у самой сцены, Пан полковник дал знак, что можно начинать, и занавес тотчас же взвился. Перед зрителями мелькнула спина убегавшего со сцены режиссера. Во время спектакля присутствовавшие старшины со своими дамами изрядно накачивались в буфете первачом, самогоном, доставляемым туда вездесущим Паляныцей, и всевозможными яствами, добыты ми в порядке реквизиции. К концу спектакля все сильно охмелели. Вскочивший на сцену Паляныця театрально взмахнул рукой и провозгласил: — Шановни добродии, зараз почнем танци.
В зале, дружно зааплодировали. Все вышли во двор, давая возможность петлюровским солдатам, мобилизованным для охраны вечера, вытащить стулья и освободить зал. Через полчаса в театре шел дым коромыслом. Разошедшиеся петлюровские старшины лихо отплясывали гопака с раскрасневшимися от жары местными красавицами, и от топота их тяжелых ног дрожали стены ветхого театра. В это время со стороны мельницы в город въезжал вооруженный отряд конных. На околице петлюровская застава с пулеметом, заметив движущуюся конницу, забеспокоилась и бросилась к пулемету. Щелкнули затворы. В ночь пронесся резкий крик: — Стой!
Кто идет? Из темноты выдвинулись две темные фигуры, и одна из них, приблизившись к заставе, громким пропойным басом прорычала: — Я — атаман Павлюк со своим отрядом, а вы — голубовские? Через минуту выбежал оттуда и приказал: — Снимай, хлопцы, пулемет с дороги, давай проезд пану атаману. Павлюк натянул поводья, останавливая лошадь около освещенного театра, вокруг которого шло оживленное гулянье: — Ого, тут весело, — сказал он, оборачиваясь к остановившемуся рядом с ним есаулу. Баб подберем себе подходящих, здесь их до черта. Эй, Сталежко, — крикнул он, — размести хлопцев по квартирам! Мы тут остаемся. Конвой со мной.
У входа в театр Павлюка остановили двое вооруженных петлюровцев: — Билет? Но тот презрительно посмотрел на них, отодвинул одного плечом. Их лошади стояли тут же, привязанные у забора. Новоприбывших сразу заметили. Особенно выделялся своей громадной фигурой Павлюк, в офицерском, хорошего сукна, френче, в синих гвардейских штанах и в мохнатой папахе. Через плечо — маузер, из кармана торчит ручная граната. В паре с ним кружилась старшая поповна. Взметнувшиеся вверх веером юбки открывали восхищенным, воякам шелковое трико не в меру расходившейся поповны.
Раздав плечами толпу, Павлюк вошел в самый круг. Павлюк мутным взглядом вперился на ноги поповны, облизнул языком пересохшие губы и пошел прямо через круг к оркестру, стал у рампы, махнул плетеной нагайкой: — Жарь гопака! Дирижирующий оркестром не обратил на это внимания. Тогда Павлюк резко взмахнул рукой, вытянул его вдоль спины нагайкой. Тот подскочил, как ужаленный. Музыка сразу оборвалась, зал мгновенно затих. Голуб тяжело поднялся, толкнул ногой стоявший перед ним стул, сделал три шага к Павлюку и остановился, подойдя к нему вплотную. Он сразу узнал Павлюка.
Были у Голуба еще не сведенные счеты с этим конкурентом на власть в уезде. Неделю тому назад Павлюк подставил пану полковнику ножку самым свинским образом. В разгар боя с красным полком, который не впервой трепал голубовцев Павлюк, вместо того чтобы ударить большевиков с тыла, вломился в местечко, смял легкие заставы красных и, выставив заградительный заслон, устроил в местечке небывалый грабеж. Конечно, как и подобало «щирому» петлюровцу, погром коснулся еврейского населения. Красные в это время разнесли в пух и прах правый фланг голубовцев и ушли. А теперь этот нахальный ротмистр ворвался сюда и еще смеет бить в присутствии его, пана полковника, его же капельмейстера. Нет, этого он допустить не мог. Голуб понимал, что, если он не осадит сейчас зазнавшегося атаманишку, авторитет его в полку будет уничтожен.
Впившись друг в друга глазами, стояли они несколько секунд молча. Крепко зажав в руке рукоять сабли и другой нащупывая в кармане наган, Голуб гаркнул: — Как ты смеешь бить моих людей, подлец? Рука Павлюка медленно поползла к кобуре маузера. Не наступайте на любимый мозоль, осержусь. Это переполнило чашу терпения. На павлюковцев, как стая гончих, кинулись со всех сторон старшины. Охнул, как брошенная об пол электролампочка, чей-то выстрел, и по залу завертелись, закружились, как две собачки стаи, дерущиеся. В слепой драке рубили друг друга саблями, хватали за чубы и прямо за горло, а от сцепившихся шарахались с поросячьим визгом насмерть перепуганные женщины.
Через несколько минут обезоруженных павлюковцев, избивая, выволокли во двор и выбросили на улицу. Павлюк потерял в драке папаху, ему расквасили лицо, разоружили, — он был вне себя. Вскочив со своим отрядом на лошадей, он помчался по улице. Вечер был сорван. Никому не приходило на ум веселиться после всего происшедшего. Женщины наотрез отказались танцевать и требовали отвезти их домой, но Голуб стал на дыбы. Паляныця поспешно выполнял приказания. На посыпавшиеся протесты Голуб упрямо отвечал: — Танцы до утра, шановни добродийки и добродии.
Я сам танцую первый тур вальса. Музыка вновь заиграла, но веселиться все же не пришлось. Не успел полковник пройти с поповной один круг, как ворвавшиеся в двери часовые закричали: — Театр окружают павлюковцы! Окно у сцены, выходившее на улицу, с треском разлетелось. В проломленную раму просунулась удивленная морда тупорылого пулемета. Она глупо ворочалась, нащупывая метавшиеся фигуры, и от нее, как от черта, отхлынули на середину зала. Паляныця выстрелил в тысячесвечовую лампу в потолке, и та, лопнув, как бомба, осыпала всех, мелким дождем стекла. Стало темно.
С улицы кричали: — Выходи все во двор! Дикие, истерические крики женщин, бешеная команда метавшегося по залу Голуба, старавшегося собрать растерявшихся старшин, выстрелы и крики на дворе — все это слилось в невероятный гам. Никто не заметил, как выскочивший вьюном Паляныця, проскочив задним ходом на соседнюю пустынную улицу, мчался к голубовскому штабу. Через полчаса в городе шел форменный бой. Тишину ночи всколыхнул непрерывный грохот выстрелов, мелкой дробью засыпали пулеметы. Совершенно отупевшие обыватели соскочили со своих теплых кроватей — прилипли к окнам. Выстрелы стихают, только на краю города отрывисто, по-собачьи, лает пулемет. Бой утихает, брезжит рассвет… Слухи о погроме ползли по городку.
Заползли они и в еврейские домишки, маленькие, низенькие, с косоглазыми оконцами, примостившиеся каким-то образом над грязным обрывом, идущим к реке. В этих коробках, называющихся домами, в невероятной тесноте жила еврейская беднота. В типографии, в которой уже второй год работал Сережа Брузжак, наборщики и рабочие были евреи. Сжился с ними Сережа, как с родными. Дружной семьей держались все против хозяина, отъевшегося, самодовольного господина Блюмштейна. Между хозяином и работавшими в типографии шла непрерывная борьба. Блюмштейн норовил урвать побольше, заплатить поменьше и на этой почве не раз закрывалась на две-три недели типография: бастовали типографщики. Было их четырнадцать человек.
Сережа, самый младший, вертел по двенадцати часов колесо печатной машины. Сегодня Сережа заметил беспокойство рабочих. Последние тревожные месяцы типография работала от заказа к заказу. Печатали воззвания «головного» атамана. Сережу отозвал в угол чахоточный наборщик Мендель. Смотря на него своими грустными глазами, он сказал: — Ты знаешь, что в городе будет погром? Сережа удивленно посмотрел: — Нет, не знаю. Мендель положил высохшую, желтую руку на плечо Сережи и по-отцовски доверчиво заговорил: — Погром будет, это факт.
Евреев будут избивать. Я тебя спрашиваю: ты хочешь помочь своим товарищам в этой беде или нет? Говори, Мендель. Наборщики прислушивались к разговору. Ведь твой отец тоже рабочий. Побеги сейчас домой и поговори с отцом: согласится ли он к себе спрятать несколько стариков и женщин, а мы заранее договоримся, кто у вас прятаться будет. Потом поговори с семьей, у кого еще можно спрятать. Русских эти бандиты пока не трогают.
Беги, Сережа, время не терпит. Ты их хорошо знаешь? Сережа уверенно кивнул головой: — Ну как же, мои кореши: Павка Корчагин, его брат — слесарь. Этому можно. Иди, Сережа, и возвращайся скорее с ответом. Сережа выскочил на улицу. Погром начался на третий день после боя павлюковского отряда с голубовцами. Разбитый и отброшенный от города, Павлюк убрался восвояси и занял соседнее местечко, потеряв в ночном бою два десятка человек.
Столько же недосчитали голубовцы. Убитых поспешно отвезли на кладбище и в тот же день похоронили, без особой пышности, потому что хвастаться здесь было нечем.
Казалось тихий ночной час придавал беседе особую прелесть. Русский язык 8 класс упражнение 266. Домашнее задание русский язык упражнение 266. Казалось тихий ночной час придавал беседе особую прелесть гдз. Решебник русский 5 класс. Русский язык 6 класс 1 часть номер 310. Русский язык 5 класс номер 310.
Русский язык 5 класс 1 часть страница 142 упражнение 310. Сочинение упр 142. Сочинение любое про русскому языку стр 69 упр 142. Стр 132 142 сочинение. Слова чернила и тетрадь известны в русском языке. Прочитайте текст укажите признаки научного стиля. Указать признаки научного стиля в тексте. Русский язык 4 класс 1 часть упражнение 274. Русский язык 4 класс 1 часть страница 142 номер 274.
Гдз по русскому языку 4 класс 1 часть страница 142 упражнение 274. Гдз по русскому 3 класс 1 часть стр 138 номер 274. Гдз Мордкович 8 класс. Алгебра 9 класс Мордкович 8. Русский язык 7 класс Разумовская упражнение 275. Гдз по русскому языку 7 класс Разумовская 275. Домашнее задание по русскому языку 7 класса упражнение 275. Готовые домашние задания по русскому языку 7 Разумовская. Гдз по математике 6 класс номер 142.
Математика 6 класс Виленкин номер 142. Гдз по математике 6 класс н номер 142. Гдз по математике 6 класс Виленкин номер 142. Спишите обозначая суффиксы причастий. Русский язык 7 класс упражнение 142. Спишите обозначая суффиксы причастий подчеркните страдательные. Гдз по русскому языку 5 класс упражнение 311. Русский язык 5 класс ладыженская упражнение 311. Русский язык 5 класс 1 часть ладыженская страница 142 упражнение 311.
Упражнения 311 по русскому языку 5 класс ладыженская. Русский 8 класс упр 142. Упр 142 по русскому языку 8 класс ладыженская.
Используя отрывок и знания по истории, выберите в приведённом списке три верных суждения. Проведение реформы, о которой говорится в отрывке, относится к последнему десятилетию XIX в. Данная реформа известна в истории как «реформа Канкрина». Проведение данной реформы состоялось до русско-японской войны 1904-1905 гг.
Серебряные коньки
1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов.
«Как закалялась сталь»
плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал.
Другие статьи в литературном дневнике:
- Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний. Новости. Первый канал
- Ржавчина (СИ) [Александр Баренберг] (fb2) читать онлайн
- Джен Эйр - Художественная литература
- Другие книги автора
- Архив блога
Правописание приставок объяснено этимологически
Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически.1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. напрягла, о своих честолюбивых замыслах. Кроме зарослей северного лопуха, чтобы одно из них было анна - все силы. Совладал первый снег, все это в прошлом - стараясь. Лошадь напрягала все силы гдз. Турбин избегал попадать на такие вечера его усаживали. ЧАСТЬ 5. Совершенно бесплатно и без регистрации!
Лошадь напрягала все силы стараясь
Однородные сказуемые. Сложносочинённое предложение, две грамматические основы; в первой части однородные сказуемые. Второе предложение — бессоюзное сложное, две грамматические основы; последняя — часть односоставное назывное предложение, с главным членом подлежащим.
Куда же ещё? Тут только Пончик начал понимать, что случилось. Некоторое время он ошалело смотрел на Незнайку, а потом как закричит диким голосом: — На Луну?! От страха у Пончика захватило дух, нижняя челюсть у него отвисла, глаза округлились, и он смотрел на Незнайку остановившимся, немигающим взглядом. Ты не видал их? Где Знайка?
Почему же мы летим, по-твоему? Пока мы с тобой спали в отсеке, все пришли и отправились в полёт. Сейчас мы с тобой поднимемся вверх и найдём всех в каютах. Незнайка нажал кнопку, и лифт поднял их на этаж выше. Трясясь от смеха, Незнайка отворил дверь в каюту и, увидев, что там никого не было, сказал: — Здесь почему-то никого нет! Он тут же заглянул в другую каюту: — И здесь почему-то никого нет! Эти слова он повторял каждый раз, когда заглядывал в пустую каюту. Наконец сказал: — Знаю!
Они в салоне. Наверно, там сейчас происходит какое-нибудь важное совещание, вот все и ушли туда. Спустившись в салон, друзья убедились, что и там было пусто. Незнайка подозрительно посмотрел на Пончика и спросил: — Может быть, это ты её запустил? Ты куда ходил, признавайся? Ведь чтоб запустить ракету, достаточно нажать всего одну кнопку. Я только попал нечаянно в какую-то маленькую кабиночку и нажал там одну совсем-совсем маленькую кнопочку на столе… — А-а-а! Что теперь прикажете делать?
Ты нажмёшь кнопочку, ракета остановится, и мы с тобой застрянем посреди мирового пространства! Нет уж, лучше полетим на Луну. Стоило только Пончику вспомнить о еде, как его мысли приняли новое направление. Ему вдруг со страшной силой захотелось есть. Теперь он уже ни о чём не мог думать, кроме еды. Поэтому он сказал: — Послушай, Незнайка, а нельзя ли нам чего-нибудь покушать? Ведь я со вчерашнего дня ничего не ел. Вернувшись в пищевой отсек, друзья открыли термостат, в котором хранились горячие космические котлеты, космический кисель, космическое картофельное пюре и другие космические блюда.
Все эти блюда назывались космическими потому, что были помещены в длинные целлофановые трубочки, на манер ливерной колбасы. Приставив конец такой трубочки ко рту и сдавливая её в руках, можно было добиться, чтобы пища попадала из трубочки прямо в рот, что было очень удобно в условиях невесомости. Уничтожив по несколько таких трубочек, друзья закусили космическим мороженым, которое оказалось на редкость вкусным. У этого космического мороженого был лишь один недостаток: от него страшно мёрзли руки, так как всё время приходилось сжимать холодную целлофановую трубочку в руках — иначе мороженое не могло попасть в рот. Как только Пончик насытился, настроение у него сразу улучшилось. И ему стало казаться, что ничего страшного не произошло и что ракета не летит вовсе, а продолжает стоять на земле. По-моему, мы никуда не летим, — сказал Пончик. Ведь тогда мы никуда не летели, а невесомость была.
Друзья быстро поднялись в астрономическую кабину. Посмотрев в боковые иллюминаторы, они увидели вокруг бездонное чёрное небо, усеянное крупными звёздами, среди которых сияло ослепительно яркое солнце. Казалось, был день, но в то же время была и ночь. Так на Земле никогда не бывает. Когда на Земле видно солнце, то не видно звёзд, и, наоборот, когда есть звезды — нет солнца. В одном из верхних иллюминаторов ярко светилась Луна. Она казалась несколько крупнее, чем обычно кажется нам с Земли. Мы в космосе!
Глава седьмая Как Незнайка и Пончик прибыли на Луну Теперь, когда Пончик окончательно убедился, что о возвращении на Землю не может быть никакой речи, он понемногу успокоился и сказал: — Ну что ж, поскольку мы летим на Луну и назад все пути отрезаны, теперь у нас только одна задача: пробраться обратно в пищевой отсек и как следует позавтракать. Значит, вроде как бы не завтракали, а только как бы осваивали процесс питания в космосе, то есть тренировались. Зато теперь, когда тренировка закончена, мы можем позавтракать по-настоящему. Друзья спустились в пищевой отсек. Незнайке совсем ещё не хотелось есть, и он только для того, чтоб составить компанию Пончику, съел одну космическую котлетку. Но Пончик решил не теряться в создавшейся обстановке и отнёсся к делу со всей серьёзностью. Он заявил, что должен произвести в пищевом отсеке ревизию и проверить качество всех космических блюд, а для этого ему нужно съесть хотя бы по одной порции каждого блюда. Эта задача оказалась, однако, для него не под силу, потому что уже на десятой или на одиннадцатой порции его сморил сон, и Пончик заснул с недоеденной космической сосиской во рту.
В этом ничего удивительного не было, так как ночью Пончик спал мало, к тому же каждый, кто находится в состоянии невесомости, может заснуть в любой позе, не укладываясь для этого специально в постель. Зная, что Пончик всю ночь прокувыркался в поисках выхода из ракеты, Незнайка решил дать ему отдохнуть, а сам отправился в астрономическую кабину, чтобы взглянуть, насколько приблизился космический корабль к Луне. В иллюминаторах по-прежнему чернело небо со звёздами, с ярко сверкающим диском солнца и серебристой, светящейся Луной сверху. Солнце было такого же размера, каким оно обычно видно с Земли, но Луна сделалась уже вдвое больше. Незнайке казалось, что он замечает на поверхности Луны такие подробности, которых не замечал раньше, но так как прежде он никогда не смотрел на Луну внимательно, то и не мог сказать с уверенностью, видит ли он эти подробности потому, что подлетел к Луне ближе, или он видит их потому, что теперь стал смотреть на Луну внимательнее. Хотя ракета мчалась со страшной скоростью, покрывая пространство в двенадцать километров в одну секунду, Незнайке казалось, что она застыла на месте и ни на полпальца не приближается к Луне. Это объяснялось тем, что расстояние от Земли до Луны очень большое — около четырехсот тысяч километров. При таком огромном расстоянии скорость двенадцать километров в секунду не так велика, чтоб её можно было заметить на глаз, да ещё находясь в ракете.
Прошло два или три часа, а Незнайка всё смотрел на Луну и никак не мог от неё оторваться. Луна словно притягивала к себе его взоры. Наконец он почувствовал какое-то мучительное посасывание в животе и только тогда сообразил, что наступила пора обедать. Он поскорей спустился в пищевой отсек и увидел, что Пончик проснулся и уже что-то жуёт с аппетитом. Что там у нас имеется повкусней? С этими словами Пончик достал из термостата несколько трубочек с супом, голубцами и киселём, и друзья принялись обедать. Покончив с этим занятием, Пончик сказал, что для правильного пищеварения после обеда полагается немножко всхрапнуть. Он тут же заснул, повиснув посреди пищевого отсека и разбросав в стороны руки и ноги.
Незнайка решил последовать его примеру, но ему не нравилось, что во время сна в состоянии невесомости руки и ноги разъезжаются в стороны, поэтому он заложил ногу за ногу, как будто сидел на стуле, а руки сложил на груди кренделем. Приняв такую позу, Незнайка стал делать попытки заснуть. Некоторое время он прислушивался к плавному шуму реактивного двигателя. Ему казалось, что двигатель потихоньку шепчет ему на ухо: «Чаф-чафчаф-чаф! Прошло несколько часов, и Незнайка почувствовал, что его кто-то тормошит за плечо. Открыв глаза, он увидел Пончика. Все надо делать вовремя: и обедать, и завтракать, и ужинать. Все это дело нешуточное!
Друзья поднялись в астрономическую кабину и взглянули в верхний иллюминатор. То, что они увидели, ошеломило их. Огромный светящийся шар висел над ракетой, заслоняя небо со звёздами. Пончик напугался до того, что у него затряслись и губы, и щеки, и даже уши, а из глаз потекли слёзы. Это куда?.. Сейчас об это треснемся, да? Просто мы подлетели к ней близко. Незнайка поднялся под потолок кабины и, прильнув к верхнему иллюминатору, принялся разглядывать поверхность Луны.
Теперь Луна была видна так, как бывает видна в телескоп с Земли, и даже лучше. На её поверхности вполне хорошо можно было разглядеть и горные цепи, и лунные цирки, и глубокие трещины или разломы. Пончик нехотя поднялся кверху и стал исподлобья поглядывать в иллюминатор. То, что он увидел, не принесло ему облегчения. Он заметил, что Луна теперь не стояла на месте, а приближалась с заметной скоростью. Сначала она была видна как огромный, величиной с полнеба, сверкающий круг. Мало-помалу этот круг разрастался и в конце концов заполнил собой все небо. Теперь, куда ни глянь, во все стороны простиралась поверхность Луны с опрокинутыми вверх ногами горными цепями, лунными кратерами и долинами.
Все это угрожающе висело над головой и было уже так близко, что казалось, стоит только протянуть руку, и можно потрогать верхушку какой-нибудь лунной горы. Пончик боязливо поёжился и, оттолкнувшись рукой от иллюминатора, опустился на дно кабины. Ещё упадёт на нас сверху! Это не Луна на нас упадёт, а мы на неё. Незнайка и сам не знал, как произойдёт посадка на Луну, но ему хотелось показать Пончику, будто он все хорошо знает. Поэтому он сказал: — Вот-вот. Вроде как бы прицепимся. Он на минуту задумался и как раз в этот момент заметил, что не слышит привычного шума двигателя.
Пончик прислушался. Долетели почти до самой Луны, и вдруг такая досада! Пончик было обрадовался, сообразив, что с испорченным двигателем ракета не сможет продолжать полёт и должна будет вернуться обратно. Радость его была, однако ж, напрасна. Реактивный двигатель совсем не испортился, а только выключился на время. Как только ракета достигла максимальной скорости, электронная управляющая машина автоматически прекратила работу двигателя, и дальнейший полёт происходил по инерции. Это случилось как раз в тот момент, когда Незнайка и Пончик заснули. Именно поэтому они не заметили, что двигатель прекратил работу.
Пончик снова поднялся кверху, и они вместе с Незнайкой принялись смотреть в иллюминатор, пытаясь определить, остановилась ракета или продолжает полёт. Этого, однако, им определить не удалось. Неожиданно снова послышалось: «Чаф-чаф-чаф-чаф! Незнайка и Пончик увидели в иллюминатор, как нависшая над ними, словно безбрежное море, поверхность Луны покачнулась, будто её толкнул кто-то, запрокинулась куда-то назад и всей своей громадой начала перевёртываться в пространстве. Вообразив, что произошло столкновение ракеты с Луной, Незнайка и Пончик взвизгнули. Им и в голову не могло прийти, что в действительности переворачивалась не Луна, а ракета. В то же мгновение центробежная сила, возникшая в результате вращения ракеты, отбросила путешественников в сторону. Прижимаясь к стенке кабины, Незнайка и Пончик увидели, как в боковых иллюминаторах промелькнула светящаяся поверхность Луны и, качнувшись ещё раз словно на волнах, ухнула куда-то вниз вместе со всеми горными цепями, лунными морями, кратерами и ущельями.
Зрелище этого космического катаклизма до того потрясло Пончика, что он затряс головой и невольно закрыл руками глаза, а когда открыл их, увидел, что на небе никакой Луны уже не было. Со всех сторон в иллюминаторах сверкали лишь яркие звёздочки. Пончик вообразил, что ракета, врезавшись в Луну, расколотила её на кусочки, которые разлетелись в стороны и превратились в звёзды. Всё это произошло мгновенно. Гораздо быстрей, чем об этом можно рассказать. Когда ракета повернулась хвостовой частью к Луне, двигатель поворота выключился. На минуточку стало тихо. Но вскоре снова послышалось: «Чаф-чаф-чаф!
Это включился основной двигатель. Но так как теперь ракета была обращена хвостовой частью к Луне, нагретые газы выбрасывались из сопла в направлении, противоположном движению, благодаря чему ракета начала замедлять ход. Это было необходимо для того, чтобы ракета приблизилась к Луне с небольшой скоростью и не разбилась при посадке. Как только ракета замедлила ход, начались перегрузки, и возникшая сила тяжести прижала Незнайку и Пончика к полу кабины. Незнайке всё же не терпелось узнать, что произошло с Луной. Дотащившись на четвереньках до стенки кабины и с трудом поднявшись на ноги, он заглянул в боковой иллюминатор. Она внизу, понимаешь! Превозмогая все возраставшую силу тяжести, Пончик тоже добрался до иллюминатора и поглядел вниз.
То, что он увидел, поразило его. Внизу, во все стороны на многие километры, до самого горизонта тянулась лунная поверхность со всеми кратерами и горами, которые наши путешественники уже видели на Луне. Разница была лишь в том, что теперь всё это было не перевёрнуто, а стояло нормально, как полагается. Вернее сказать, ракета перевернулась. Сперва ракета была повёрнута к Луне головой, а теперь повернулась хвостом. Поэтому нам сначала казалось, что Луна сверху, над нами, а теперь кажется, что она снизу. Ракета повернулась к Луне хвостом. Значит, она раздумала лететь на Луну!
Ракета хочет лететь обратно! Молодец, ракеточка! Она знает, что ей нужно лететь на Луну. Пончик посмотрел в иллюминатор и обнаружил, что лунная поверхность вовсе не удалялась, а приближалась. Теперь она уже не казалась пепельно-серой, какой кажется нам с земли, а была серебристо-белой. В разные стороны тянулись красивые горы, между которыми сверкали, залитые ярким солнечным светом, лунные долины. Среди долин во многих местах виднелись огромные каменные глыбы. Некоторые из них были четырехугольной формы и своим видом напоминали большие дома.
Особенно много таких камней было у подножья скалистых гор, поэтому казалось, что вдоль горных хребтов расположились лунные города, населённые лунными жителями. Незнайка и Пончик невольно залюбовались открывшейся перед ними картиной. Луна теперь уже не казалась им такой безжизненной и пустынной, как раньше. Пончик сказал: — Раз на Луне есть дома, значит, в них должен кто-нибудь жить. А кому же жить, если не коротышкам? А уж если на Луне есть коротышки, то они обязательно должны что-нибудь кушать, а раз они должны что-нибудь кушать, то у них есть что покушать, и мы не пропадём с голоду. Пока Пончик высказывал свои догадки, ракета совсем близко подлетела к Луне. Нагретые газы, с силой вырывавшиеся из сопла двигателя, подняли с поверхности Луны тучи пыли, которые, поднимаясь все выше и выше, окутали ракету со всех сторон!
Может быть, какой-нибудь вулкан внизу? Но Пончик на этот вопрос не успел ответить. Как раз в этот момент ракета опустилась на поверхность Луны. Произошёл толчок. Не удержавшись на ногах, Незнайка и Пончик покатились на пол кабины. Некоторое время они сидели на полу и молча глядели друг на друга. Наконец Незнайка сказал: — Прилетели! Поднявшись на ноги, друзья принялись глядеть в иллюминаторы, но вокруг всё было затянуто какой-то серой клокочущей, словно кипящей массой.
Пыль между тем начала рассеиваться, и сквозь неё стали просвечивать очертания лунной поверхности. Никакого вулкана нет, — успокоил его Незнайка. Поздравляю вас также! И вам желаю того же, — ответил Пончик и, шаркнув ножкой, почтительно поклонился Незнайке. Незнайка тоже отвесил поклон Пончику и шаркнул ножкой. Почувствовав глубокое удовлетворение от своей вежливости, друзья рассмеялись и бросились обнимать друг друга. Желаю вам тоже приятно покушать, — широко улыбаясь, ответил Пончик. Обменявшись любезностями, друзья спустились в пищевой отсек.
Там они не спеша поели, после чего поднялись в отсек, где хранились космические скафандры. Подобрав подходящие им по росту скафандры, друзья принялись надевать их. Каждый из этих скафандров состоял как бы из трех частей: космического комбинезона, герметического шлема и космических сапог. Космический комбинезон был сделан из металлических пластин и колец, соединённых гибкой воздухонепроницаемой космопластмассой серебристого цвета. На спине комбинезона имелся ранец, в котором были размещены воздухоочистительное и вентиляционное устройство, а также электробатарея, питавшая током электрический фонарь, который был укреплён на груди. Над ранцем был размещён автоматический складной капюшон-парашют, раскрывавшийся в случае надобности на манер крыльев. Герметический шлем надевался на голову и был сделан из жёсткой космопластмассы, окованной нержавеющей сталью. В передней части гермошлема имелось круглое оконце, или иллюминатор, из небьющегося стекла, внутри же была размещена небольшая радиостанция с телефонным устройством, посредством которого можно было переговариваться в безвоздушном пространстве.
Что касается космических сапог, то они почти ничем не отличались от обычных сапог, если не считать, что подошвы их были сделаны из специального теплоизолирующего вещества. Нелишне упомянуть, что за спиной космического комбинезона имелся походный рюкзак, к поясу же, помимо складного альпенштока и геодезического молотка, был привешен космический зонтик для защиты от палящих лучей солнца. Этот зонтик был сделан из тугоплавкого алюминия и в сложенном виде занимал не больше места, чем обычный дождевой зонт. Надев на себя комбинезон, Незнайка почувствовал, что он довольно плотно облегает тело, а гермошлем был настолько просторен, что Незнайкина голова свободно поместилась в нём вместе со шляпой. Одевшись в космические скафандры и проверив работу радиотелефонной связи, наши путешественники спустились в хвостовую часть ракеты и очутились перед дверью шлюза. Незнайка взял Пончика за руку и нажал кнопку. Дверь отворилась бесшумно. Друзья шагнули вперёд и оказались в шлюзовой камере.
Дверь бесшумно закрылась за ними. Теперь от лунного мира наших путешественников отделяла лишь одна дверь. Незнайка невольно задержался перед этой дверью. Каким окажется этот таинственный, неизведанный мир Луны? Как он встретит незваных пришельцев? Окажутся ли скафандры надёжной защитой в безвоздушном пространстве? Ведь одной небольшой трещинки, одного небольшого отверстия в скафандре было достаточно, чтобы воздух из-под него улетучился, и тогда путешественникам грозила неминуемая гибель. Эти мысли с быстротой молнии пронеслись в голове у Незнайки.
Но он не поддался страху.
Железо, "портящееся", будучи оставленным без ухода, в данном контексте олицетворяло в их глазах силу "чуждых", враждебных богов, трансформировавшуюся с переходом к монотеизму в образ Дьявола. И лишь в христианстве этот запрет был привязан именно к ржавчине, а не к собственно железу. Отрывок из запрещенного еретического трактата. Бомбейский университет, начало 19-го века. Апрель 1896 года, Оксфорд, Британская империя Иссине-черная ворона прохаживалась по красному кирпичному ограждению открытой галереи и, довольно ворча, подставляла выглянувшему из-за туч солнышку то один, то другой бок.
Генри Хинниган, опиравшийся локтями о ту же самую кирпичную кладку а ведь еще недавно здесь торчали фигурные, бронзового литья перила, о которых напоминала лишь ровная линия дыр, заполненных дождевой водой... Оба черные - у Генри, на самом деле, были темно-рыжие волосы, но на фоне бледного веснушчатого лица, "украшенного" кривоватым некрасивым носом, они казались почти такими же черными, как и вороньи перья. Оба только что неплохо перекусили молодой ученый - купленным в буфете колледжа хлебом с ветчиной, а птица — остатками его трапезы , и оба теперь нежатся в теплых лучах светила. В апреле такие деньки выдаются нечасто, все больше пасмурно и мокро, наружу не выглянешь. Вот только ворона может наслаждаться хорошей погодой сколько ей вздумается, а ему минут через десять придется возвращаться в освещенное тусклыми газовыми лампами нутро лаборатории. Он же теперь сам себе хозяин, может, плюнуть сегодня на работу, пойти прогуляться по набережной Темзы, раз выдалась такая прекрасная погода?
Все равно во время прогулки он не сможет отрешиться от размышлений о плане предстоящих исследований, так какая разница где именно это делать? Не дамочек же, выряженных по последней моде и праздно шатающихся по торговым улочкам ввиду отсутствия дождя разглядывать, в самом деле? Сейчас, слава Богу, не строгие времена Чарльза Первого, отца нынешнего короля, многие леди стали позволять себе такие наряды, за которые раньше поплатились бы вечным отлучением от общества... Однако мечтам молодого человека сегодня сбыться было не суждено. От фантазий о волнительных вырезах дамских платьев его отвлекли чьи-то торопливые шаги: - Генри, вот ты где! Доктор Хинниган, велев еще более молодому, чем он сам, сотруднику вернуться к исполнению обязанностей, торопливо пробирался извилистыми коридорами главного административного здания Оксфордского университета.
Строению-то уж лет двести, давно пора перестроить... На ходу обеспокоенно провел рукой по подбородку. Нет, нормально, хотя и брился последний раз вчера вечером, щетина еще не чувствовалась. Аккуратно подстриженные на днях короткие бакенбарды тоже должны быть в порядке, не стыдно показаться начальству... Вот и тупиковый коридор, упирающийся в дверь кабинета ректора. Коего, по традиции, именовали "канцлером".
Ученый, замедляя шаги, гадал - чем же вызвано неординарное приглашение? Канцлер редко лез в дела отдельных лабораторий, предпочитая обсуждать более общие темы с главами колледжей, входящих в состав университета. Однако никаких идей в голову не приходило. Оставалось надеяться, что причиной вызова послужили исключительно приятные обстоятельства, хотя таковые, как он успел уже не раз убедиться за свою недолгую академическую карьеру, возникают чрезвычайно редко. Лысая голова неизменно строгого секретаря, восседавшего у двери кабинета, украшенной сверху неизменным же на протяжении многих столетий девизом Оксфорда: "Dominus Illuminatio Mea" "Господь - просвещение моё" - лат. Генри, не останавливаясь, проскочил мимо пышных, грозно топорщащихся бакенбард ректорского цербера прямо к массивной двери, успев лишь слегка удивиться рассевшимся на стоящих вдоль стен креслах для ожидания людям с явно военной выправкой и не отмеченными избытком интеллекта физиономиями.
Эти что, тоже к ректору? Проник в кабинет, не стучась - ведь секретарь разрешил, значит - можно. Обширное помещение встретило его приспущенными шторами, создававшими совсем не настраивавшую на работу, а, напротив, какую-то расслабляющую, домашнюю полутьму. В коей едва просматривалось озабоченное лицо канцлера, восседающего за широким столом прямо напротив двери. Впрочем, Генри было известно о болезни глаз, поразившей в последнее время бессменного вот уже на протяжении двух десятков лет главу университета, из-за которой тот и не мог переносить яркий свет. Вследствие этого посетитель удивления обстановкой не испытал.
Вы желали меня видеть? Совсем как в те, относительно недавние времена, когда нынешний руководитель лаборатории еще являлся рядовым студентом. Как продвигается ваше новое исследование? Напомните, кстати, о чем оно? Не похоже было, что все вышеперечисленное его действительно интересует. Ведь только недавно тот сам же и утвердил спецбюджет на приоритетные исследования по заказу Адмиралтейства!
А также некоторую экономию материала... Тот даже непроизвольно дернулся от неожиданности, повернувшись лицом к источнику досадной помехи. В дальней, "библиотечной" части кабинета, уставленной книжными шкафами, восседал в глубоком мягком кресле высокий человек в коричнево-зеленом охотничьем костюме и соответствующей же этому роду занятий низко надвинутой шляпе с широкими полями и традиционным украшением в виде фазаньего пера. Головной убор, в сочетании с полутьмой, не позволял разглядеть черты лица "охотника". Генри обомлел. Сюрпризы, оказывается, и не думали заканчиваться!
Лицо, столь знакомое по портретам в газетах и официальных учреждениях! Эдуард Шестой, собственной персоной! Король, несмотря на свои сорок с гаком лет, выглядел свежо и молодо. И совсем не так солидно, как на парадных портретах. Уехал на охоту в оксфордские угодья, ха-ха! А вы — поклоны бить… - Его Величество оказывает нам честь, желая поручить некое сверхсрочное и...
Я вас горячо рекомендовал. Надеюсь, доктор Хинниган, вы не посрамите честь нашего заведения и мою лично! Столько великолепных и гораздо более опытных ученых скрывают стены наше... Тысяча восемьсот семьдесят первого года рождения, из небогатой семьи лондонского приказчика. Рано осиротел. Старший брат, морской офицер, героически погиб в битве с японским флотом у Цейлона в восемьдесят девятом.
С отличием окончил колледж, затем университет, где получал особую стипендию за успехи. В девяносто четвертом заслужил, в составе группы ученых, Королевскую премию за разработку новой оружейной бронзы, легированной никелем. В этом году получил под свое начало отдельную лабораторию, став самым молодым самостоятельным ученым во всем Оксфорде... Вполне достойный кандидат, к тому же достойного происхождения, не правда ли? Боюсь, я слишком узкий специалист... Во-первых, работа будет, эм...
А во-вторых, по отзыву досточтимого канцлера, вы весьма разносторонне образованный человек. Так что не прибедняйтесь! Да он серьезно и не собирался, сам будучи немало заинтригованным неожиданным приключением. А особенно - неким внезапно возникшим сверхсрочным исследованием, да еще и по его теме. Что бы это могло такое быть? Даже более срочное, чем упрочняющее литье для военной промышленности, изучением которого он сейчас начинал заниматься?
До определенной поры... Тот, не без опаски, тоже сел. Вы в курсе, чем вызвано сильное повышение интереса к данной теме в последние годы? Впрочем, чего тут гадать? Да, на страницах газет эта тема пока не сильно муссировалась, но все, кто имел отношение к промышлености, давно были в курсе. Нужна специальная лицензия, однако даже мы в университете иногда испытываем затруднения с ее получением...
Постоянные кампании в прессе с призывом сдавать государству ненужные в хозяйстве медные и бронзовые изделия. Ограды в городских парках и даже частных домах все поснимали... Много признаков! Конечно, все время обнаруживаются новые месторождения в колониях, однако статистика добычи и потребления является закрытой информацией не только в Британской империи, но и во всем Европейском Союзе, так что мне трудно оценить серьезность положения, Ваше Величество! Не хочу вас пугать, но я бы определил его как катастрофическое! Генри отчетливо понял, что его собеседник ничуть не преувеличивает.
Надеюсь, лишним будет еще раз напоминать, что все сказанное здесь - сугубо секретная информация? Старые европейские месторождения уже лет десять, как почти полностью истощены. Мы скрываем это от общественности, но большинство рудников фактически закрыты. Да, обнаружены новые в южной Африке, Новом Свете и России. Однако они пока не способны даже компенсировать падение добычи в европейских, а ведь потребление растет на одну пятую ежегодно! На нужды обороны, в основном.
Да и количество разведанных в колониях запасов особого оптимизма не внушает. После того, как Китай тридцать лет назад запретил экспорт олова, продолжавшийся еще со Средних веков, мы исчерпали наши британские месторождения. Олова не хватает больше всего! Промышленность требует машины, Адмиралтейство хочет только паровые корабли. И дальнобойные пушки. Мы уже начали проигрывать в качестве вооружения Японии и Китаю.
И в количестве тоже. Сатанинский металл оказался доступнее бронзы! Впрочем, азиаты никогда и не прекращали использовать этот металл, однако еще полвека назад изделия из него оставались достаточно примитивны и немногочисленны. Мы считали, что железо слишком тяжелое в обработке и не подходит для изготовления сложных вещей. А так же непростые способы добычи, низкие механические свойства... Однако, как оказалось, это все были решаемые проблемы.
И ключи от данных решений маньчжуры, а от них и японцы получили как раз полвека назад! Вы догадываетесь, откуда? В общем, было разрушено по приказу покойного короля Чарльза в сорок первом году. Где маньчжуры, осознавшие после первой Опиумной войны всю убогость собственной армии по сравнению с британской, ухватились за них, как за Божий дар! А то и заметно превосходящие! Мы проигрываем в темпах прогресса!
Сейчас в колониях открыты месторождения новых перспективных металлов: никеля, хрома, бериллия, вольфрама и молибдена. Они интересны и сами по себе и в качестве компонентов для новых бронзовых сплавов с улучшенными свойствами. Вот, например, упомянутая вами никелевая бронза, за которую я имел честь получить премию, обходится вообще почти без олова! А пока мы обнаружим новые месторождения и начнем добычу, боюсь, уже останемся вообще без колоний... Пессимизм монарха наконец передался и ему. Ведь мы как слепые котята сейчас, даже не представляем, с чем имеем дело!
Ни о свойствах используемых врагом железных сплавов, ни об объемах добычи и способах обработки мы ни черта не знаем! Наша разведка, увы, оказалась бессильна настолько глубоко внедриться к узкоглазым, свои секреты они охраняют хорошо... Остается надеяться только на себя! Вы, надеюсь, не из тех безмозглых фанатиков, которые считают, что навсегда лишатся бессмертной души, лишь прикоснувшись к куску "сатанинского" металла? Ученый, все-таки! Я за свободу исследований!
Естественно, как и подавляющее большинство ученых, он не чурался известного вольнодумства, но признаться в этом прилюдно, да еще и в присутствии христианнейшего монарха! Второго по значимости, после Папы Римского, человека в католическом мире. А, фактически, и первого. Как всем было прекрасно известно, уже несколько веков Ватикан мало что мог предпринять без одобрения из Лондона. Консерватизм церковных иерархов, а особенно их тупых служак из Инквизиции давно уже вызывает лишь насмешки широко мыслящих людей. Надеюсь, вскоре мы сможем ограничить этот беспредел!
Даже ректор, явно уже не раз обсуждавший с Эдуардом опасные темы ранее, непроизвольно съежился в кресле и бросил быстрый взгляд на дверь, удостоверившись, что та плотно заперта. Король, конечно, давно славился либерализмом и антиклерикализмом, особенно в сравнении со своим фанатиком-отцом, и не раз уже вызывал глухое недовольство в Ватикане своими резкими высказываниями, однако данная тирада явно слишком уж выходила за рамки приличий! Да и восточным "друзьям" пока знать о наших новых интересах ни к чему. А в случае противостояния с Церковью огласки не избежать. К счастью, есть другой путь, более простой и более быстрый! Прошу вас, Джордж!
Пожилой ректор приосанился в кресле, прокашлялся, и неспешно начал рассказ, одновременно набивая душистым карибским табаком трубку с длинным резным мундштуком. Врачи недавно категорически рекомендовали ему совершенно прекратить курение, однако канцлер в особенно волнительные моменты удержаться от почти полувековой привычки был не в состоянии. Хотя это, не самая... Тем не менее, позволю себе вкратце напомнить. Возможно, вам будет полезно узнать о некоторых неизвестных широкой публике моментах. Как известно, досточти...
Соответственно, использование железа и изделий из него этими еретиками не только не запрещалось, но и поощрялось. Следует признать, что особенное распространение эти взгляды получили, к сожалению, в нашей, академической среде. Ллойд прервался на раскуривание набитой, наконец, трубки. Ограниченный, видимо, во времени, отведенном на скрытный визит король нетерпеливо затарабанил пальцами по столу. Ректор же, открыв длинный оловянный пенал, достал оттуда несколько серных спичек, использовав их одна за другой. Отчего по кабинету распространился резкий неприятный запах.
Вот раньше раскуривали трубку от свечи, и не надо было пользоваться этой химической гадостью! Но от висящей высоко на стене газовой лампы, заменившей свечи в государственных учреждениях и богатых домах, не прикуришь, такова цена прогресса... Впрочем, не подверженного вредному пристрастию Хиннигана эта серьезная для других проблема, связанная с внедрением новейших технологий, не сильно заботила. Старик успешно завершил почти сакральный процесс раскуривания, облегченно выпустил клуб душистого белого дыма и продолжил: - Пока еретиков можно было жечь на кострах, Инквизиция так и поступала, но к началу восемнадцатого века нравы смягчились, а при досточтимой прапрабабушке ныне здравствующего короля, Елизавете Третьей, власти и вовсе стали проявлять непозволительную мягкость. Именно тогда, в тысяча семьсот семнадцатом году усилиями следователей Инквизиции была вскрыта крупнейшая сеть ферраритов, глубоко проникшая в пределы наших университетов. По некоторым оценкам, к сектантам тогда принадлежал каждый четвертый британский ученый!
Распоряжением королевы, ценой которого стал острейший конфликт с Ватиканом, все обвиненные в ереси ученые были сосланы вместе с семьями и движимым имуществом в Бомбей, формально подчиненный не короне, а Ост-Индской компании. Более того, на средства короны там был возведен для них новый университет! Не будем останавливаться сейчас на причинах, повлекших столь необычное отношение... За закрытыми дверями можно! Королева Елизавета Третья была известной ценительницей высокомудрых мужей, ха-ха! Особенно, когда достигла определенного возраста...
Генри в очередной раз отметил полное отсутствие у Эдуарда Шестого пиетета к своим высокородным предкам, однако предпочел промолчать. Как от Ост-Индской компании, всегда испытывавшей недостаток образованных людей, так и от индийских раджей, с радостью отправлявших туда своих отпрысков для получения европейского образования. И в то же время университет непоколебимо оставался пристанищем еретиков. Более того, впоследствии, там появились, страшно сказать, даже явные безбожники! Все присутствующие сочли необходимым при этих словах перекреститься, хотя внимательный наблюдатель нашел бы данный порыв искренним только у старого ректора. Молодой ученый явно не видел в существовании не верящих в Бога людей ничего катастрофического и всего лишь соблюдал нормы приличия, привитые с детства.
А вот на лице Эдуарда при упоминании атеистов промелькнула нотка усталой брезгливости. Это, лет тридцать как пустившее корни в добропорядочной старушке Европе движение только недавно удалось локализовать, изгнав в Китай самых активных, во главе с неким помешавшимся немецким предпринимателем Энгельсом, соратником казненного Инквизицией за свои убеждения выкреста Маркса, и трансформировав остальных в относительно беззубых религиозных социалистов. Секретная Служба, подчиненная непосредственно монарху, тяжело работала для достижения этой цели. Причем, как на территории империи, так и в других странах Европы, признавших верховенство Британии в Европейском Союзе. Однако мимолетное воспоминание промелькнуло и исчезло, и нетерпеливый король, бросив красноречивый взгляд на мерно, но неумолимо отстукивавшие время напольные часы, вновь "пришпорил" снова отклонившегося в сторону от главной темы старика: - Сэр Ллойд, давайте, все же, ближе к делу! Уже подхожу к главному, Ваше Величество!
Дабы оное гнездо не давало пищи для слабых верой в Европе. А, надо сказать, постоянно вскрывались случаи контрабанды запрещенных Святой Инквизицией трактатов, написанных в Бомбее, возникали подпольные еретические кружки, и даже... Не сейчас! Однако там учились дети раджи, да и сам он окончил Бомбейский университет, соответственно, симпатии его были на стороне еретиков. Поэтому он имел наглость отказать Его Величеству. Затем Чарльз обратился к руководству Ост-Индской компании, контролировавшей торговую и деловую часть Бомбея.
Однако и там получил завуалированный отказ. Руководство компании сослалось на недостаток вооруженных сил, коих едва хватает на охрану порта и складов. И вот тогда король, подзуживаемый кардиналами из Инквизиции, решился на прямое вмешательство. Он приказал лорду Черчиллю снарядить карательную экспедицию, выделив ему силы из состава Королевского флота. Для контроля действий сэра Черчилля с ним отправлялся кардинал Джованни, специально присланный из Рима. Он должен был проследить, чтобы никакие зерна ереси не уцелели...
По крайней мере, я очень на это рассчитываю! Чарльз направил его как своего доверенного человека - ведь кардинал подчинялся напрямую руководству Инквизиции в Ватикане, а не королю. Кроме того, как полагал отец, король желал продемонстрировать представителю академических кругов, какая участь ожидает отщепенцев. В назидание, так сказать... Трубка ректора потухла, и тот стал усердно выбивать сгоревший табак в хрустальную пепельницу, не прерывая, однако, рассказ, чтобы не вызвать вновь неудовольствия монарха: - Итак, мой отец лично присутствовал при жестоком разгроме бомбейского анклава. Настолько жестоком, что даже ему, человеку строгих принципов и твердой веры, было не по себе от увиденного.
Дабы вы знали, Генри, из шести тысяч жителей анклава успели скрыться на территории соседнего индийского княжества не более половины. Остальные были просто перебиты нашими солдатами. Женщины, дети, старики... Не уверен, что король давал именно такие указания лорду Черчиллю, однако факт, что этот солдафон понял все буквально, остается фактом. Уничтожить - значит уничтожить. Отец ничего не мог поделать!
Кстати, погибли, в основном, рядовые члены общины. Большинство лидеров и ведущих ученых успели эвакуироваться, и именно они затем попали в Китай, став причиной наших текущих неприятностей! Сэр Ллойд, дойдя до основного момента своего повествования, от волнения даже поднялся с кресла: - И вот, следуя за британскими солдатами по дымящимся развалинам университета, отец наткнулся на разрушенную лабораторию. Среди валявшихся вокруг трупов он обнаружил некий артефакт и с ним кое-какие документы, поразившие его до глубины души. Он, конечно, не имел возможности изучить их на месте, однако осмелился, в нарушение всех инструкций, полученных от короля, не только не уничтожить найденное, но и привезти домой, в Англию! Это был крайне смелый, хотя и не самый благоразумный поступок.
И отец чуть было не поплатился за свое вольнодумство - сразу по возвращении королевская Секретная служба, вместе со следователями Инквизиции учинили в его доме и рабочем кабинете обыск. Видимо, по доносу что-то заподозрившего кардинала Джованни. Я был тогда двенадцатилетним ребенком и хорошо запомнил и возвращение отца после долгого путешествия, и тот самый обыск. Они перевернули весь дом кверху дном! Отец, тотчас по возвращении, предусмотрительно скрыл найденное в старинном тайнике в университетской библиотеке! Однако, ввиду подозрений, вскрыть его так и не решился.
И лишь незадолго до смерти сообщил о тайнике мне. Но и я тоже, во время правления дожившего до глубокой старости короля Чарльза, не осмеливался даже подумать об этом. А впоследствии и вообще позабыл. Лишь недавнее тайное обращение короля по поводу нашего отставания от Востока пробудило в моей памяти... На нем имелась записка, свидетельствующая о том, что образец был изготовлен за четыре месяца до британского вторжения именно с целью постановки опыта по получению нержавеющего железа. Как раз этот факт и поразил отца до такой степени, что он совершил...
А рядом находилось нечто вроде лабораторного журнала, где, предположительно, описан ход эксперимента и еще один журнал, возможно, содержащий компиляцию других изысканий по теме, проводившихся еретиками. К сожалению, отец не имел возможности подробнее ознакомиться с содержанием данных трудов. Так что с этой стороны я спокоен! Ставлю вам две задачи. Первая - вычленить из документов информацию о свойствах железных сплавов и технологиях их получения, оформив это как доклад, где не будет в явной или неявной форме указан источник данных. Я представлю его в Адмиралтейство, Военное ведомство и промышленникам как донесение разведки.
И вторая задача - понять, как был получен нержавеющий образец, а впоследствии - и повторить сам опыт! Ни в коем случае! Пока же - только изучение документов и ничего более! Кстати, еще раз хочу напомнить о мерах предосторожности. Никто не должен знать! Вы не представляете, какие неприятности доставит мне, да и вам тоже, Инквизиция, если к ней просочится хоть малейшая крупица информации...
Да, кстати, для помощи и контроля я направлю вам доверенного офицера Секретной Службы. До его прибытия запрещаю предпринимать что-либо, включая вскрытие тайника! Завершив раздачу указаний, Эдуард резко развернулся на каблуках и, надвинув поглубже шляпу, покинул кабинет, не прощаясь. Он и так задержался более чем на час против ожидаемого. Не хватало еще, чтобы кто-то из слишком глазастых придворных заподозрил, что король не сидит в засаде на уток в оксфордских болотах, как было заявлено, а шляется по университету с неизвестной целью... Конец апреля 1896 года, Оксфордский университет, Британская империя.
Третий день Генри приходил в университет в возбужденном предвкушении. Ну когда уже прибудет обещанный королем агент Секретной Службы и можно будет приступить к вскрытию тайника? Работать в таком состоянии было категорически невозможно, хотелось, вместо нудного обсуждения закупок оборудования, необходимого для внезапно ставших Хиннегану не интересными исследований, поделиться с сотрудниками сногсшибательной новостью. Ведь единственным человеком, с которым Генри мог обсуждать тайну, являлся ректор, но заявиться к нему в кабинет просто так, поболтать, научный работник не самого высокого ранга никак не мог. И так сотрудники уже косились на него, начиная что-то подозревать, особенно Питер, присутствовавший при внезапном вызове к канцлеру. Руководителю лаборатории надо бы взять себя в руки, а то пойдут гулять слухи по коридорам.
Наконец, опять же после обеда, в лабораторию примчался посыльный из административного корпуса. Генри, едва сдерживаясь, чтобы не перейти на бег, последовал за ним. На этот раз в приемной, кроме секретаря, никого не оказалось. Последний, все так же молча, пропустил Хиннегана в кабинет и собственноручно плотно прикрыл за ним дверь, выполняя, видимо, распоряжение ректора. На этот раз, несмотря на пасмурный день, в помещении было заметно светлее, благодаря полностью раздвинутым шторам и приоткрытым окнам, сквозь которые в кабинет проникал насыщенный свежими весенними запахами воздух. Канцлер занимал свое традиционное место за столом, а вот на краю широкой столешницы, в нарушение всех светских приличий, вольготно восседал человек в сером сюртуке, державший в руках простую фетровую шляпу.
У его ног блестел надраенными бронзовыми защелками потертый дорожный саквояж из плотной свиной кожи. Человек повернул голову и окинул Генри быстрым, но цепким и внимательным взглядом. Он был высок, не менее шести футов росту, обладал худощавой спортивной фигурой, а его прямая, как палка, спина не смогла бы обмануть никого, несмотря на совершенно гражданский костюм. Это явно был военный, возможно отставной. Его, шикарные, до подбородка, бакенбарды, украшавшие несколько надменное лицо, и коротко остриженные темные с проседью волосы, только усиливали версию о военном прошлом их обладателя. Королевский агент, которым незнакомец несомненно и являлся, выглядел лет на сорок, хотя, вероятнее всего, был старше.
Джеймс Виллейн! Очень рад знакомству, мистер Виллейн! Вы, как я понимаю, тот самый офицер, которого обещал прислать Его Величество? Естественно, чего еще можно было ожидать от гражданского? Никакой самодеятельности! Виллейн времени даром терять не стал, сразу же взяв быка за рога: - Идите сюда, Хиннеган!
Он со злобным наслаждением разорвал письмо пополам, потом сложил и разорвал на четыре части, и еще, и еще, и когда, наконец, рукам стало трудно рвать, бросил клочки под стол, крепко стиснув и оскалив зубы. И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом». Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым. И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук. Подари мне белый господин. Какой белый господин? Вот этот, вот… Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика.
Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор. Я очень рад. Мне не нужно. Только зачем тебе? Гайнан молчал и переминался с ноги на ногу. Гайнан ласково и смущенно улыбнулся и затанцевал пуще прежнего. Это — Пушкин. Александр Сергеич Пушкин. Повтори за мной: Александр Сергеич… — Бесиев, — повторил решительно Гайнан. Ну, пусть будет Бесиев, — согласился Ромашов.
Если придут от Петерсонов, скажешь, что подпоручик ушел, а куда — неизвестно. А если что-нибудь по службе, то беги за мной на квартиру поручика Николаева. Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно. IV На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу. Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем. Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя на одной ноге, другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу. Местечко точно вымерло, даже собаки не лаяли. Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками ложился на желто-бурую блестящую землю.
Но от мокрых и липких заборов, вдоль которых все время держался Ромашов, от сырой коры тополей, от дорожной грязи пахло чем-то весенним, крепким, счастливым, чем-то бессознательно и весело раздражающим. Даже сильный ветер, стремительно носившийся по улицам, дул по-весеннему неровно, прерывисто, точно вздрагивая, путаясь и шаля. Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и колебанием. Маленькие окна были закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате. Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко голове видно было, что она занята рукодельем. Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? Как это странно — глядеть сквозь окно на говорящего человека и не слышать его!
Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой давно знакомой картине. Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню. В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий голос Александры Петровны: — Степан, это приказ принесли? Ну, входите, входите.
Чего вы там застряли? Володя, это Ромашов пришел. Ромашов вошел, смущенно и неловко сгорбившись и без нужды потирая руки. Он сказал это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас же показалось, страшно неестественно. Глядя ему в глаза внимательно и ясно, она, по обыкновению энергично пожала своей маленькой, теплой и мягкой рукой его холодную руку. Николаев сидел спиной к ним, у стола, заваленного книгами атласами и чертежами. Он в этом году должен был держать экзамен в академию генерального штаба и весь год упорно, без отдыха готовился к нему. Это был уже третий экзамен, так как два года подряд он проваливался. Не оборачиваясь назад, глядя в раскрытую перед ним книгу, Николаев протянул Ромашову руку через плечо и сказал спокойным, густым голосом: — Здравствуйте, Юрий Алексеич. Новостей нет?
Дай ему чаю. Уж простите меня, я занят. Тот был совсем пьян, говорят. Везде в ротах требует рубку чучел… Епифана закатал под арест. Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда не сидела без дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески в доме были связаны ее руками. Ромашов осторожно взял пальцами нитку, шедшую от клубка к ее руке, и спросил: — Как называется это вязанье? Вы в десятый раз спрашиваете. Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так же быстро опустила глаза на вязанье.
Но сейчас же опять подняла их и засмеялась. Ромашов вздохнул и покосился на могучую шею Николаева, резко белевшую над воротником серой тужурки. Теперь уж в последний. Николаев обернулся назад. Его воинственное и доброе лицо с пушистыми усами покраснело, а большие, темные, воловьи глаза сердито блеснули. Я сказал: выдержу — и выдержу. Я сказал!.. Вы знаете, — бойко и лукаво засмеялась она глазами Ромашову, — я ведь лучше его тактику знаю. Ну-ка, ты, Володя, офицер генерального штаба, — каким условиям? Но вдруг он вместе со стулом повернулся к жене, и в его широко раскрывшихся красивых и глуповатых глазах показалось растерянное недоумение, почти испуг.
Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать… Потом… постой… — За постой деньги платят, — торжествующе перебила Шурочка. И она заговорила скороговоркой, точно первая ученица, опустив веки и покачиваясь: — Боевой порядок должен удовлетворять следующим условиям: поворотливости, подвижности, гибкости, удобству командования, приспособляемости к местности; он должен возможно меньше терпеть от огня, легко свертываться и развертываться и быстро переходить в походный порядок… Все!.. Она открыла глаза, с трудом перевела дух и, обратив смеющееся, подвижное лицо к Ромашову, спросила: — Хорошо? Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей. Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели.
А сочинения ведь известно какие. Одни и те же каждый год. Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. Да посмотрите же, ради Бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники. Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек. Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру. Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно.
Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте! И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами. Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком. И, уже со смехом обращаясь к Ромашову и опять отнимая у него из рук нитку, она спросила с капризным и кокетливым смехом: — Отвечайте же, неуклюжий Ромочка, хороша я или нет? Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей — верх невежливости! Ромашов страдальчески-застенчиво улыбнулся, но вдруг ответил чуть-чуть задрожавшим голосом, серьезно и печально: — Очень красивы!.. Шурочка крепко зажмурила глаза и шаловливо затрясла головой, так что разбившиеся волосы запрыгали у нее по лбу. А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали.
Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям. Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна! Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива.
У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать! Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал.
А что? Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что! Но, погодите, это только цветочки.
На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка! И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен! Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика.
Для чего офицеры? Для войны. Что для войны раньше всего требуется? Смелость, гордость, уменье не сморгнуть перед смертью. Где эти качества всего ярче проявляются в мирное время? В дуэлях. Вот и все. Кажется, ясно. Именно не французским офицерам необходимы поединки, — потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированны, — а нам, нам, нам! Тогда у нас не будет в офицерской среде карточных шулеров, как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в голову друг другу графинов, с целью все-таки не попасть, а промахнуться.
Тогда вы не будете за глаза так поносить друг друга. У офицера каждое слово должно быть взвешено. Офицер — это образец корректности. И потом, что за нежности: боязнь выстрела! Ваша профессия — рисковать жизнью. Ах, да что! Она капризно оборвала свою речь и с сердцем ушла в работу. Опять стало тихо. Унзер — какое смешное слово… Унзер, унзер, унзер… — Что вы шепчете, Ромочка? Он улыбнулся рассеянной улыбкой.
Какое смешное слово… — Что за глупости… Унзер? Отчего смешное? Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь? Ромашов с нежностью поглядел на нее. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое. Ну да, ну да, конечно же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка.
Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить. Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом: — Да, да… этого нельзя объяснить… Это странно… Это необъяснимо… — Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, — сказал Николаев, вставая со стула. От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина.
Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения. В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала: — Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись? Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся. Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит. Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул: — Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Это значит — запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели?
Что он, закурил? Ромашов смущенно заморгал веками. Впрочем, кажется, пьет… — Ваш Назанский — противный! Такие офицеры — позор для полка, мерзость! Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил: — Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу? Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему: — Вы, смотрите, не забывайте нас.
Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся. Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу. V Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!..
А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда. Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы.
Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься? Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами. И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье.
Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу. Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов.
Упр.155 Часть 1 ГДЗ Гольцова 10-11 класс (Русский язык)
Серебряные коньки - роман Мэри Додж, читать онлайн | » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. |
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с приставкой | Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. |
Литературные дневники / Стихи.ру | Русский язык 10 класс лошадь напрягала все силы. |
Задание 14 ЕГЭ по русскому языку. Практика | Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. |
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение | плевал сквозь зубы, хрипловато бранился, вертел цигарки в палец толщиной и прикидывался ко всему равнодушным, - ясно было, что на фронт он едет в первый раз и очень волнуется. |
Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев
Мне приходилось идти против общего течения егэ | » Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. |
Остались вопросы? | Сегодня в Жуковском приземлился опытный образец Superjet-100. Он преодолел шесть тысяч километров, вылетев из Комсомольска-на-Амуре. |
Серебряные коньки | 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. одолеть течение. (Арс.). |
Правописание приставок объяснено этимологически | Приходилось напрягать все силы; один неверный шаг, и путешественники стремглав полетели бы в пропасть, на дно ущелья. |
Н.Носов "Незнайка на Луне" | E Побледнел Давыдов напряг всю силу пытаясь освободить руки и не мог. |
Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами с приставкой пре с приставкой при
Правописание приставок объяснено этимологически | 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. |
Н.Носов "Незнайка на Луне" | Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал. |
Р.И. Фраерман: «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» (окончание) | 1. [ЛОШАДЬ НАПРЯГАЛА все силы, стараясь преодолеть течение]. |
Дерсу Узала (сборник) читать онлайн бесплатно на | 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те. |